Когда он вернулся минут через двадцать, наверное, то сразу понял, что я ничего не читала. Лицо его еще больше осунулось, и голосом деревянным, официальным он спросил:
– Написали?
Я протянула листок.
– Подпишите же!
Ах да, я ведь не подписалась! Я судорожно поставила какую-то закорючку.
Он позвонил, и тут же появился страж.
– Уведите, – устало приказал начальник.
Теперь я знаю, чем рисковал этот единственный человек, встреченный мною в «органах» за все долгие годы, в которые мне приходилось сталкиваться с ними. Единственный… И вряд ли он пережил 1937-й.
Остаток ночи я провела в закутке рядом с комнатой дежурного; а наутро в вестибюле меня ждали двое конвоиров и с ними человек в штатском, в помятом костюме и без галстука. И еще по каким-то малозаметным признакам безошибочно можно было сказать, что это не «начальник», а арестованный, как и я.
Так оно и оказалось. Был он директором одного из сочинских санаториев, арестован уже несколько дней назад и так же, как я, ничего не взял с собой при аресте, уверенный, что наутро вернется домой. Так же, как меня, его отправляли – куда? Этого ему не сообщили, но он думал, что тоже в Москву. Однако в Ростове мы с ним расстались и больше никогда не встретились.
В Сочи ему разрешили позвонить домой, чтобы жена собрала необходимые вещи. И теперь по перрону к поезду спешила, волнуясь, хорошо одетая и причесанная женщина, едва волоча два громадных чемодана. Она еще издали увидала нашу группу – конвоиров, меня и мужа.
– Гриша, Гришенька, – залепетала она, и частые слезинки закапали с накрашенных ресниц. Она хотела обнять мужа, но конвоир вежливо, но решительно отстранил:
– Не положено, гражданка! Передачу разрешено, а свидания – не положено!
Видя, что кругом собираются любопытные, конвоиры подхватили чемоданы и стали теснить нас к дверям вагона: «Заходите, заходите!»
Мы поднялись, и Григорий Григорьевич – так, кажется, его звали – с площадки вагона прокричал жене:
– Не беспокойся, Натуся, я скоро вернусь! Это просто недоразумение, не беспокойся!
Мы вчетвером заняли целое купе; Григорий Григорьевич до отхода поезда все стоял у окна и теперь уже знаками объяснял жене, чтобы она успокоилась и что он скоро вернется. А она стояла под окном и все вытирала платочком бегущие по щекам слезы.
Конвоиры были молодыми и то ли плохо еще вымуштрованными, то ли и в самом деле сердечные люди попались, только они быстро нарушили «правила» и вскоре разговорились с нами, особенно когда выяснилось, что один из чемоданов Григория Григорьевича набит всякой снедью, да еще какой! Тут были и копченая колбаса, и грудиночка, и жареная курочка, и котлеты, да и бутылочку «столичной» заботливая Натуся не забыла уложить. А на десерт – и яблоки, и груши, и виноград!
Конечно, вряд ли конвоирам положено выпивать с арестованными, но соблазн был велик, а в купе никого кроме нас. Они, эти молодые парни, от души посочувствовали нам, арестованным по недоразумению, но и успокоили, авторитетно заверив, что уж «там-то» разберутся, что где-где, а уж «там» ошибок не бывает!
– Ежели сволочь какая, шпиен там или вредитель – того, конечно, к стенке, а если человек невиновный – выпустят и обратно на работу предоставят – это уж точно, вы не сумлевайтесь!
Рассказали и про себя, про свои колхозы, где живется нелегко, заработки на трудодни никудышные да и работников в семье мало, ребятня – мал-мала меньше, а они, старшие, только начали военку отбывать. Так незаметно доехали мы до Ростова. Даже в машине, которая за нами приехала, конвоиры продолжали еще дружески болтать, хотя и вполголоса, чтобы шофер не услышал. Только у подъезда Ростовского НКВД они приняли вид и тон вполне официальный и в огромном вестибюле один из них лихо скомандовал: «Приставить ногу!»
Григория Григорьевича куда-то увели, а меня опять посадили в закуток, очевидно намереваясь поскорей сбыть с рук и отправить дальше. День я коротала со своим Сельвинским, многие стихи уже заучила наизусть, всякие несуразные мысли от себя гнала, все более укрепляясь в том, что «там», несомненно, разберутся и мое «приключение» кончится благополучно.
К вечеру я немножко вздремнула, а часов в десять загремела задвижка, и я была выпущена в вестибюль. Громадный вестибюль Ростовского НКВД сиял огнями. Хрустальная люстра посередине, лампы в углах лепного потолка, светящиеся шары на мраморе лестниц. В первую секунду я даже зажмурилась после полумрака своей кладовочки.
В середине вестибюля, составляя как бы каре, стояли четыре конвоира с автоматами в руках. Автоматы были направлены на единственное существо, стоящее в центре. Это была девушка с копной распущенных вьющихся волос и с огромным, плохо увязанным узлом, который она прижимала к себе двумя руками. Девушка рыдала на весь огромный вестибюль.
– Женщина, прекратите! – раздался суровый голос, и я заметила очень маленького роста военного, как выяснилось, начальника нашего конвоя.
Но «женщина» продолжала рыдать. Меня поставили рядом с ней. «Маленький капрал» – так впоследствии мы окрестили нашего начальника конвоя – скомандовал:
– Шаг в сторону – стрелять без предупреждения!.. Ша-а-а-гом…арррш!
И мы пошли по главной улице Ростова, еще кишевшей народом, ярко освещенной вечерними огнями и витринами магазинов. Мы, конвой и арестантки, – по мостовой, «маленький капрал» – сбоку, по тротуару. Сейчас же неведомо откуда взялись мальчишки, прочие любопытные тоже начали тесниться вокруг.
– Разойдись, разойдись! – грозно кричали наши «направляющие», потрясая автоматами.
– Шире шаг! – командовал с тротуара «маленький капрал», а мы с плачущей девушкой (ее звали Марусей) и так уже чуть ли не бежали бегом. В довершение всего ее ненадежный узел развязался, на мостовую вывалились тапочки, теплая кофта, покатились какие-то свертки. Мы бросились их поднимать, конвоиры, шедшие сзади, чуть не наскочили на нас.
– Приставить ногу! – заорал взбешенный «капрал».
Зрители покатывались с хохоту. Так мы и продефилировали по всему Ростову до самого вокзала. В поезде, на этот раз не в отдельном купе, а в обычном общем вагоне, для нас было очищено от пассажиров одно отделение с «персональной» уборной.
Когда поезд тронулся и Марусины слезы наконец иссякли, я услышала ее историю. Она была студенткой третьего курса Ростовского пединститута. С их курса была арестована целая группа. Она сидела уже четыре месяца, и мать приносила ей передачи, потому и набралось у нее так много барахла. Но как только доходило до того, за что же ее арестовали и в чем обвиняют, Маруся опять принималась рыдать:
– Я ни в чем, ни в чем не виновата!.. А меня расстреливать везут!
Я старалась, как могла, успокоить ее:
– Ну что вы, Маруся! Какие расстрелы!.. Очень хорошо, что везут. В Москву везут – там разберутся. Раз вы не виноваты, чего же бояться? Со мной вот тоже недоразумение…
И я рассказывала ей в утешение, как была арестована, совершенно неизвестно за что и почему. Притихшая Маруся слушала, но потом с тоской твердила свое:
– Вот погодите… Пойдете на допрос, тогда узнаете.
– Что узнаю?
Маруся не могла ответить, что именно я узнаю, только с глубокими вздохами повторяла:
– Ах, тогда узнаете!..
Как она была права, эта девочка! Конечно, она уже имела опыт, знала, что такое «допрос». Марусю не расстреляли. Она получила всего три года – тогда еще давали три! – за болтовню. А меня судил военный трибунал как особо опасную преступницу и террористку…
Итак, мы ехали в Москву. Наутро наши конвоиры, устроившись у бокового столика, с аппетитом начали уплетать свой нехитрый солдатский завтрак – толстенные ломти хлеба, приправляя их фасолевыми консервами. У нас с Марусей потекли слюнки.
– А арестованных кормить полагается? – спросила я.
Солдаты смешались.
– Сейчас доложу, – буркнул один из них и пошел докладывать.
Вскоре явился «маленький капрал».
– Вы что, на дорогу пайку не получили?