И от этого-то роман Зола должен был начаться светлыми нотами надежд, упований, радостными кликами первых побед, торжеством молодой нарастающей силы — и кончиться трагическим падением и смертью. Старые поколения с трудом сдаются. Им, кажется, ничего дороже нет на свете их предрассудков и привычек, — всего того, что „давно ведется“, и вот „у всех так“; они готовы на самые страшные лютые битвы, только бы отстоять свое бесценное „как прежде было“ — и нет пощады дерзкому врагу. Хорошо, если этот враг, на прибавку к могучей светлой мысли, также и характер могучий, человек из гранита, которого не проймешь ни крестом, ни пестом — тогда победа за ним. Но горе и ему самому, и его делу, если у него нет этого могучего, непобедимого духа: будь он хоть тысячу тысяч раз прав со своим новым началом, со своей новою мыслью — его сломят и задавят, а дело его хоть рано или поздно и доживет до торжества, но на нынешний раз будет заторможено и наверное надолго.
Клод Лантье одна из таких натур. Правда на его стороне, он хочет для искусства именно того, что для него нужно теперь, он начинает с настоящего конца, он полон гордых, могучих сил, он светло видит будущие горизонты, со всею горячею ненавистью понимает мерзость, ложь или пустоту существующего кругом него, повсюду, искусства, он ни за что не продаст себя, ни за какие благополучия, за сладости жизни. Но у него нет одного: силы характера, несокрушимости истинного колонновожатого — и он погибает, затоптанный, раздавленный не только толпой, общей серой массой, но и собственными товарищами, когда-то тоже молодыми, сильными и искавшими правды и справедливости, как он, а потом, понемножку, перебежавшими в скверный лагерь, когда все больше и больше стало ясно, что победа не так-то легка и что много есть на свете повыгоднее вещей, чем затевать что-то новое, такое, что не всем по плечу.
И от этого-то „L'oeuvre“ Зола — не только великая художественная картина, но и великое поучение всем имеющим уши, да слышат.
Однакож, в новом создании Зола есть несколько крупных недостатков, и между ними три, по-моему, особенно важных, немало вредящих совершенству общего.
Первый из этих недостатков тот, что, рисуя своего нового художника среди парижской толпы и жизни, среди его друзей, товарищей и врагов, среди разнообразных элементов современной жизни, Зола забыл или не захотел нарисовать его также среди его отношений к его собственному семейству. А это большая ошибка и большой недочет. В предисловии к первому своему роману, из числа „Ругон-Макаров“, Зола говорил: „Я хочу объяснить, каким образом живет и движется в обществе одно семейство, маленькая группа людей, на первый взгляд глубоко различных, но тесно связанных одни с другими, как это докажет анализ. У наследственности есть свои законы, как у тяжести. Я постараюсь найти и проследить двойной вопрос о темпераменте и среде, нить, математически ведущую от одного человека к другому. И когда у меня будут в руках все нити, целая социальная группа, я покажу эту группу за ее работой, как действующее лицо известной исторической эпохи, я нарисую ее действующею во всей сложной общности ее усилий, я проанализирую зараз и всю сумму воли каждого члена этого семейства, и общий напор целой массы… Этой задачи Зола вовсе не исполнил в настоящем романе. Нигде не видать, в чем именно передовой художник новой Франции, Клод Лантье, есть результат наследственности, почему он есть произведение именно племени Ругон-Макаров. Зола забыл на этот раз свою собственную программу. Ругон-Макары, по словам того же предисловия, выражают собою, главным образом, „разнузданность аппетитов, широкий подъем нашего века, бросившегося на наслаждения. В физиологическом отношении Ругон-Макары представляют собою медленную последовательность нервных и кровяных явлений, проявившихся в той или другой расе, вследствие первоначальной органической порчи, и определяющих у каждого из индивидуумов этой расы те чувства, желания, страсти, все те человеческие проявления, естественные и инстинктивные, которых результаты получают условно название добродетелей и пороков!..“ Вопреки этой программе, в новом романе Зола речь вовсе не идет ни о добродетелях, ни о пороках Клода Лантье, а все время только о его художественной деятельности, о его „художественных“ страстях Нигде не видать его связи с предками, вообще с остальными членами ругон-макаровской семьи. Нигде нет „разнузданности аппетитов“ — главного признака этой семьи, нигде той порченой крови, того извращения сердца, той гнили и заразы, той злобы и бессердечности, того холода и алчности, которыми наполнены все Ругон-Макары. Клод Лантье как будто вовсе не принадлежит к ним. Напротив, он живой протест и против них всех, и против гнусной эпохи Наполеона III, которой они принадлежат душой и телом. Они все — истинные плоть и кровь этой постыдной страницы современной истории, он — неумолимейший враг их. А когда так, то каким же чудом художественный протестант новой Франции есть результат всего, что только накопилось там болезненного, зачумленного, ложного, ничтожного и зловредного? Каким образом светлый начинатель нового искусства есть продукт гнили? Конечно, Зола никогда не хотел сказать ничего подобного. Напротив, он хотел выразить, как человечество никогда не погибает, как здоровые свежие зерна кроются в народной почве, не взирая ни на какую порчу целых поколений, ни на какую чуму Наполеонов III, ни на какую заразу целых обществ, и что однажды выглянут они на свет, и поднимутся и расцветут. Зола просто увлечен был задачею изобразить художника-новатора среди глубоко павшего французского общества и искусства второй империи, и забыл приобщить главное свое действующее лицо к племени и семейству Ругон-Макаров.
Впрочем, если его художник Клод Лантье не принадлежит к этому племени, зато сколько в романе есть других личностей, художников, которые так-таки прямо и должны бы называться Ругон-Макарами! Живописец Фажероль, художественный критик Жори, архитектор Дюбюш, мужичок-самоучка Шень (la pâtre de génie), многие другие еще — это все чистые Ругон-Макары, это все настоящие представители второй империи и ее позорного худосочия. Все дело состояло, значит, тут лишь в перестановке имен. Клод Лантье происходит из совершенно другого племени, из другой семьи. Он сложился и развился не из ругон-макаровщины, а напротив, из всего, что только есть ей самого противоположного. Он родился ей на погибель. И пускай в настоящую минуту она торжествует (в романе), но рано или поздно ее голова наверное будет все-таки раздавлена до тла, и торжествовать будут элементы света и правды.
Но к какому бы племени ни принадлежал новый художник, читателю непременно нужно видеть, в романе, его изображающем, какое у него отношение существует к его семейству, что дало ему это семейство или что отняло у него, в чем помогло ему или в чем помешало подъему и расцвету всех настоящих элементов его натуры. В „L'oeuvre“ ничего этого нет: все отношения Клода Лантье к его семейству выражены всего в одном месте романа, всего в восьми строках: „Поселившись в Париже, Клод Лантье жил дикарем, с решительным презрением ко всему тому, что не было живописью; он был в ссоре со своим семейством, которое ему было отвратительно; он разошелся с теткой, торговавшей мясом на большом рынке; у него была только на сердце тайная рана — падение его матери, которую какие-то люди эксплоатируют и толкают в грязь“. Эта мать — та самая несчастная Жервеза Лантье, которую мы хорошо знаем по роману „L'Assomoir“. Какая потеря для нас всех, что Зола ограничился этими только строками и не нарисовал всей истории отношений такой матери и сына, особливо, когда этот сын вышел потом художником-реформатором, главою могучего интеллектуального движения в своей нации! Что такое эти пустые слова: „у него была на сердце тайная рана“, что это за рана, которая в продолжение целого романа не выразилась ни в одном слове, ни в одной мысли, ни в одном движении, ни в одном поступке этого самого Клода Лантье! Эта „рана“, явным образом, выставлена тут только так, для очистки совести.