В первой половине 50-х годов Верещагин встречался у своих родственников, Гадонов и Лихардовых, с учителем рисования, Мих. Вас. Дьяконовым, впоследствии директором Рисовальной школы на Бирже, но тот неохотно занимался с ним. „В Морском корпусе, — рассказывал мне Николай Васильевич Верещагин, — моему брату Василию дозволено было в последний год рисовать когда он захочет, в бывшем „карцере“, большой светлой комнате“.
На лето Верещагин приезжал в свое семейство, в любезную Пертовку. Многие из родных помнят его еще и до сих пор из того времени, когда ему было лет 13–14, т. е. в 1855–1856 годах. „В коротенькой черной курточке с золотыми галунами на воротнике, — рассказывал мне А. В. Верещагин, — он был очень хорошенький, румяный мальчик, веселый и очень живой. С альбомом в одной руке и с карандашом в другой, он бегал иногда и рисовал все, что ему попадалось на глаза. Один из первых его рисунков этого времени был вид нашей Пертовки от Шексны. Потом он перерисовал почти всех наших дворовых. Портреты все без исключения были поразительно похожи, в особенности портрет нашей старушки-няньки Анны. До того он был похож, что кажется, вот-вот она сейчас вскочит и бросится его обнимать, причем уже конечно, по своей привычке, выпачкает ему лицо своим зеленым табачным носом“.
Дворня в доме у Верещагиных была довольно большая. Со всеми крестьянами и дворовыми молодой морской кадетик был всегда очень ласков и очень вежлив, чем, по тогдашнему времени, сильно удивлял многих в семействе, особенно тем, что почти всей прислуге говорил „вы“, — дело в те годы совершенно почти необычное. Он в ту пору часть времени проводил на охоте с ружьем и в уженье рыбы, а еще более в лесу, в искании грибов и ягод.
Будучи в кадетских классах, Верещагин ходил с кадетской эскадрой в заграничное плавание и побывал в Бордо и Марселе.
И с того времени, когда Верещагин вышел в гардемарины флота, уцелел его небольшой фотографический портрет, принадлежащий бывшему директору Морского кадетского корпуса А. П. Епанчину, снятый в 1860 году. Снимок с него приложен при первом выпуске. Вестника изящных искусств» за 1883 год.
В последние два года пребывания своего в корпусе Верещагин крепко занимался рисованием и стал ходить в 1858 году в Рисовальную школу, помещавшуюся тогда на Бирже. Ему было тогда 16 лет.
Эта школа, находившаяся в ведении Общества поощрения художников, была в то время чем-то вроде приготовительного заведения к Академии художеств, так как с уничтожением «оригинальных» классов в Академии не было уже в Петербурге никакого учебного заведения, где бы можно было проходить «гипсовые классы», раньше поступления в Академию. Наплыв учеников в Рисовальную школу был громаден. Множество гимназистов, офицеров садилось в классах за рисованье наряду с мальчиками всевозможных других сословий.
«В 1858 году, — рассказывает мне Ф. Ф. Львов, тогдашний попечитель школы, — ко мне раз пришел кадетик Морского корпуса, очень миниатюрный, красивой наружности. Объявляя себя рисовальщиком, он сказал мне, что будет ходить в классы только по воскресеньям, но что надеется получить позволение ходить и в вечерние классы школы и на неделе. Кадетик этот был В. В. Верещагин. Симпатичная наружность кадетика сразу располагала к нему всех, а его успешные и даровитые занятия рисованием заставляли учителей обращать на него особенное внимание».
По правилам школы, всякий поступающий ученик, несмотря ни на какие уверения в умении хорошо рисовать, обязан был начинать с низшего класса и только по удостоверению учителя и директора в знании рисования мог быть переведен в высшие классы. Так было и с Верещагиным. Его посадили сначала с мальчиками, но сейчас перевели в «оригинальный класс», помимо «орнаментов». За первую же головку с оригинала все ужасно расхвалили его; учителя приходили глазеть на рисунок морского кадетика. Смотритель школы Гернер, чахоточный и добрый человек, повторял много раз: «Вспомните меня, этот Верещагин будет великим артистом!» Сейчас же после того дали ему рисовать фигуры — и он сразу получил 1-й нумер.
Попечитель школы Ф. Ф. Львов с известным профессором Моллером пришли однажды смотреть рисование Верещагина. Моллер заговорил: «Er macht das aber sehr nett», а Львов сказал: «Да, но ведь вы потом бросите, как будете офицером?» — «Напротив, — отвечал Верещагин, — я хочу быть художником». — «А коли так, то посадите его сейчас на „гипсы“. И посадили.
Любопытна еще одна подробность из тогдашних годов Верещагина.
Сторож школы, старик Филиппов, бывший как бы дядькой мальчуганов-учеников и не раз ссорившийся с ними за шалости, питал особенное расположение к Верещагину. „Если бы, — говорил он, — было у нас таких побольше, так школа была бы лучше. Это такой барин, каких мало. Раньше всех придет, позже всех уйдет, и уже так тих, так тих, что его и не слыхать: знает себе рисует. Так как же ему не позволять приходить рисовать в праздники, когда в школе ни души нет! Вот его меньшой брат, так совсем не такой, за тем смотреть надо“. [1]
„Мы все крепко побаивались Львова, — рассказывал мне Верещагин, — но я его крепко также и полюбил. Формализма в нем не было, или было меньше, чем у других“.
В 1859 году семейство Верещагиных переехало из деревни в Петербург, по случаю поступления в пансион еще одного из младших сыновей, Александра. Этот последний рассказывает: „Мой брат Василий был тогда в гардемаринских классах и скоро был сделан фельдфебелем гардемаринской роты, т. е. самым главным учеником во всем корпусе. Приходя к нам по субботам домой, брат Василий постоянно рисовал, причем я и другой брат, Михаил, иногда служили ему натурщиками. Мы и мамаша часто заставали брата Василия заснувшим с карандашом в руке, а свеча горит на столе“. Брат Николай, бывший тогда уже в университете, ложась вечером спать, оставлял брата Василия за рисунками и, просыпаясь рано утром, находил его также заснувшим над бумагой и карандашами, вероятно, поздно ночью.
К весне 1860 года Верещагин кончил курс Морского корпуса первым. Его выпустили из корпуса к пасхе, вместе с его товарищами, по новому тогдашнему правилу, на основании французского примера, не мичманами, а гардемаринами. Недовольные этим, многие из товарищей Верещагина решили оставить морскую службу, и он сам рад был, что есть предлог удрать от службы. Однако ни один не вышел в отставку, кроме него, потому что у него была в виду определенная цель — художество, а у них — никакой. Притом же они испугались чина „прапорщика гарнизонной (ластовой) команды“, которым при отставке наделили по правилу Верещагина. Надо заметить, впрочем, что вообще морская служба вовсе не годилась ни одному из братьев Верещагиных: их всех ужасно укачивало в море, так что во время качки они всегда лежали мертвыми пластами.
Родители Верещагина были очень недовольны его выходом в отставку. Когда только что пошла речь об этом, мать, Анна Николаевна, страстно любившая своего Васю, но не воображавшая, что сын ее — великий талант, прямо говорила, что считает это сущим сумасшествием. Отец менее перечил, но помогать деньгами отказался, чтобы не потакать отставке. Они оба говорили ему: „Подумай, Вася, хорошенько; ведь рисование не даст тебе хлеба и не введет в гостиные“. Но он не слушался никаких уговариваний и твердо стоял на своем. В своем затруднительном положении он пошел сперва к известному железнодорожному деятелю Колиньону, просить занятий по чертежной и рисовальной части, а затем к своему покровителю Львову, рассказал дело и просил совета. Этот, хотя и убежденный в таланте Верещагина, тоже сначала отговаривал его бросать морскую службу и променивать верное на неверное. Но потом, видя непреклонную решимость юного художника, сказал ему: „Уладим дело, дадим вам пенсию; приходите, как выйдете из корпуса“.
„Новеньким, чистеньким гардемарином, с аксельбантом и треугольной шляпой, явился я к нему весной 1860 года, — рассказывает Верещагин. — Львов (ставший с 1859 года конференц-секретарем Академии художеств) представил меня вице-президенту князю Гагарину и объявил, что я буду получать от Академии по 200 рублей в год в продолжение двух лет. Теперь, когда я пишу вам это, у меня слезы на глазах. Спасибо Львову, спасибо до конца моей жизни!“