Литмир - Электронная Библиотека

А между тем, его собственные лишения и бедность были так велики, что казалось бы, ему только бы и думать, что о самом себе. «Ваш самый горестный день в жизни может равняться нашему отдыху», — пишет он однажды сестре в 1846 году. Он постоянно должен был упрашивать то Общество поощрения художников, то Жуковского, то кого-нибудь из влиятельных чиновников и дам, чтобы ему выхлопотали отсрочку пенсии, чтобы ему дали хоть какие-нибудь средства просуществовать в Риме до окончания его громадного, едва ли не беспримерного труда. Каково должно было быть такое унижение для этого гордого, для этого полного своего достоинства человека! «Вы знаете, — говорит он сестре в 1846 году, — что только тогда кой-как и можно иметь какую-нибудь свободу в обращении, когда об интересе нет помину. И потому мы с братом отказываем себе во всем, и маленькие деньги, в сравнении с нашим огромным предприятием, едва достают, чтобы не впасть в долги…» «Нищета Иванова, — писал один из его друзей, — была такова в последние годы его жизни, что он по суткам довольствовался стаканом кофе и черствой булкой или чашкой чечевицы, сваренной из экономии им самим в той самой студии, где работал, и на воде, за которою наш художник ходил сам к ближайшему фонтану. И, несмотря на эту нищету, Иванов никогда не поддался на советы друзей и доброжелателей, из которых одни торопили и понукали его скорей кончить большую картину его; другие уверяли, что ему легко было бы вытти из нужды, производя в промежутках свободного времени маленькие картинки для лотерей или для заказов. Он, как Иов, пораженный проказою, стонал от боли и, однакоже, не слушался друзей».

Этот рассказ не преувеличен. Иванов не раз и сам себя называет «нищим». «Как грустно родиться нищим, — пишет он отцу в 1835 году, — чувствовать это в полной степени, и не видеть ничего впереди для поправления своего состояния». «Я нищий и послушник крайней нужды», — пишет он ему же в конце 1835 года. Десять лет спустя, он повторяет еще новый раз то же самое своему приятелю Чижову: «Цвет России мною доволен, радуется и с нетерпением ожидает моей картины, но я все-таки остаюсь нищим, а нищий художник большого размера произведений несравненно бессильнее поэта, которого произведения все-таки меньше требуют материальных издержек».

В молодых годах он часто бывал расстроен всем этим, его наполняли мрачные мысли, меланхолия: «Про меня начинают говорить в Риме, — пишет он в 1836 году, — что разговор мой имеет тон всегда какой-то грусти, и что такового разбора люди неспособны бывают к искусству — варвары люди!» Само собою разумеется, то ли дело весельчаки-кутилы, сыплющие червонцами и остротами, пляшущие тарантеллу с натурщицей, среди чоканья стаканов — куда за теми угоняться? Не они ли истинные творцы великих художественных созданий? Но в 1851 году в письме к Гоголю Иванов еще явственнее высказывает свое одиночество и нравственное настроение: «Вы спрашиваете о моей жизни не студии? Вне студии я довольно несчастен, и если бы не студия, то давно бы был убит. Так, покамест, стоят дела. Все, что вы разумели о моих страданиях, написав статью обо мне (в „Переписке с друзьями“), составляет, может быть, четвертую долю того, что случалось после… Я почти ни с кем не знаком и даже почти оставил и прежних знакомых. Я, так сказать, ежедневно болтаюсь между двумя мыслями: искать знакомства или бежать от него? И, вися в середине, кое-как разговариваю с людьми, всегда имея к ним возможную снисходительность и ища их благорасположения, как необходимости для меня. Как ни странно это положение, но вместе и утешительно: никогда я не был так наблюдателен, как теперь, и в этом я нахожу отраду».

В дополнение ко всему этому мы встречаем у Иванова любопытную, глубоко им самим сознаваемую и ничуть не одобряемую черту характера: крайнее ко всем недоверие и некоторое, почти ипокритское закрывательство от всех других своих истинных обстоятельств. «Привыкнув жить наверное, — говорит он однажды, — я всегда закрывал от людей остатки, скопляемые лишениями, не веря людям ни в чем- это тоже один из монументов татарского ига».

Но как ни отстранялся Иванов от общества, все-таки был кружок людей, которых он не покидал и с которыми, когда они отсутствовали из Рима, он был в постоянном общении. «Дал бы тебе бог, — пишет он брату в 1843 году, — приехать к нам в Рим, то уже тут бы ты, в часы отдыха, очень приятно мог бы проводить время с отличными молодыми нашими московскими профессорами и студентами…» «Я имею огромный капитал, — пишет он отцу в 1845 году, — и какие бы слухи до вас ни доходили о моей бедности, не верьте. Капитал, в самом деле, есть у меня, — это четыре, — пять образованных друзей настоящих русских, которые видели в моей картине представителя успехов отечества и, в последнем случае, готовы будут поделиться». Из художников это были — Моллер и Иордан, из ученых-Погодин, Шевырев, Чижов, из писателей — Гоголь, Жуковский, Языков, Плетнев. Своим образованием или талантливостью, светлым умом или, по крайней мере, добрым сердцем и преданностью они были Иванову столько же приятны, сколько и полезны в его одиночестве. Но с годами он во многих из них разочаровался. Так, например, он впоследствии перестал верить в то, чтоб Моллер был «истинный русский»: «Моллер здесь уже две недели, с двумя братьями и невесткою, — пишет он Чижову в 1845 году, — люди любезные и добрые, но зачем они из всех сил стараются быть русскими?» В другом месте он прямо говорит, что очень любит Моллера, но тот ему часто надоедает мелкими поручениями и просьбами, так что он, Иванов, думает запереться от него, хотя и очень любит его; в третьем, сильно не доверяет даже таланту: «Видел я Моллера эскиз (картины „Иоанн на острове Патмосе“) — слабо, виден ученик Брюллова». Чижова Иванов долго уважал за начитанность и любовь к искусству, за его русский дух, за его путешествие по славянским землям, долго считал его истинным наставником и помощником русских художников, ожидал от него превосходной истории живописи — и однакоже, в конце-концов, пришел к тому, что Чижов «очень не готов ни к должности художественного советника при художниках, ни к ведению журнала». Что касается Жуковского, то он постоянно помогал Иванову своими рекомендациями, просьбами и хлопотами в его пользу как за границей, так и в Петербурге; но когда дело дошло до настоящей оценки деятельности и картины Иванова, то оказалось, что он тут мало понимает, так что Иванов, как мы это видели выше, вынужден был писать Чижову: «Как не стыдно так говорить Василию Андреевичу! При его уме и образовании, я думал, он войдет гораздо глубже в мое положение, и тогда бы он увидел, что я только несчастлив… Не должен ли я пожертвовать совершенно всем для такого предприятия, которое бы со временем поставило меня на художественную кафедру, с которой бы я мог умалить злоупотребления (художественные, в России)?» Много же знал и понимал Иванова Жуковский, когда ему надо было все это втолковывать, после стольких лет интимности — все это, составлявшее краеугольный камень в символе веры Иванова!

Сам Гоголь, ближайший друг, поверенный и наставник Иванова, тот Гоголь, гению которого Иванов так глубоко поклонялся, все-таки не был к нему, в действительности, так близок по натуре, как по внешности должно бы казаться. Иванов обыкновенно высоко восхваляет Гоголя за истинное и глубокое понимание искусства, но когда дело касалось самой сути дела, то оказывалось, что Гоголь и Иванов — это люди совершенно разных миров. Во-первых, Гоголь ничуть не вникал в художественные потребности Иванова и сопротивлялся им, так что однажды этот последний пишет ему: «Напрасно вы думаете, что моя метода — силою сличения и сравнения этюдов подвигать вперед труд — доведет меня до отчаяния. Способ сей согласен и с выбором предмета, и с именем русского, и с любовью к искусству», а другой раз: «Я в августе думаю возвратиться из Неаполя в Альбано для этюдов первого плана картины (пожалуйста, не бранитесь: ведь вы тут только теоретик)». Это последнее писано в мае 1851 года, т. е. за несколько лишь месяцев до смерти Гоголя; но сколько в этих немногих словах, сказанных мимоходом, «между скобок», сколько в них слышится долголетних, частых споров и «браней» Гоголя насчет того, чего Иванов будто бы «не должен» делать, и насчет разумности того, чего Гоголь вовсе не понимает!

12
{"b":"201559","o":1}