– Батюшка Григорий Лукьянович, государь мой, дело у него до тебя есть... – вкрадчивым голосом сказала Прасковья Афанасьевна. – Ну, што ж ты... батюшка Борис Федорыч... Говори! Суров наш Лукьяныч, да без норова. Выслушает тебя.
Годунов встал, вышел на середину горницы, еще раз низко поклонился Малюте и смело сказал:
– Не гневайся, Григорий Лукьянович, дозволь слово молвить бескорыстное, от чистого сердца идущее.
Малюта насторожился, сощурил глаза.
– Бескорыстное слово – куда как заманчиво. Ну-ка! Дерзай!
Борис спокойным, твердым голосом рассказал Малюте об издевательствах Василия Грязного над своей женой и о том, как она ушла от него, испугавшись его угроз. Рассказал, как Грязной посылал толпу бродяг-разбойников похитить из монастыря, что близ Устюжины-Железнопольской, вдову покойного Колычева Никиты инокиню Олимпиаду. Если бы не Ермак, то пришлось бы Москве пережить великий позор от такого бесчинства ближнего к царю человека. Никита, его, Бориса, дядя, совершал объезды дорог и столкнулся с грязновским наемным вором Василием Кречетом и его шайкой. Грабили и убивали они черных, посошных людей. Деревни опустели, крестьяне все попрятались в лес. Никита приказал сотнику Истоме Крупнину застрелить Ваську Кречета как государева врага. Теперь Василий Грязной мстит ему, стрелецкому сотнику Истоме, отцу его, Василия, жены. Тяжкая несправедливость постигла несчастного, но едва ли найдешь среди государевых слуг человека, более преданного царю, нежели воин Истома. А особо важно то, что Васька Грязной разбойника облек властью государева слуги... Он ему дал государеву грамоту ради своих похотливых затей...
Долго говорил Борис Годунов, доказывая невиновность сотника Крупнина.
Малюта, слушая его, часто, в хмуром раздумье, покачивал головою в знак удивления и укоризны:
– Так ли оное, Борис Федорович? Уж больно складно ты говоришь. А правда – не речиста. Нет!
– Так, родной Григорий Лукьянович! Незачем мне кривить душой. Я и государю-батюшке Ивану Васильевичу говорю всю правду без боязни, ибо несть большего греха, чем тот грех, когда ради своей выгоды спасешь государева недруга, вора и предателя! И еще того горше грех, когда из боязни царского гнева не говоришь государю правду, умалчивая о кривде, особливо ежели хотят загубить слугу, преданного царю... Подлинные враги потешаются истреблением преданных царю слуг... Известно. Уж не обессудь меня, Григорий Лукьянович, голову сложу на плахе за правду своих слов. Не допусти позора и гибели сотника Истомы!
Малюта потер ладонью лоб, тяжело вздохнул:
– Все то дело ведомо царю. Как же быть мне, коли сам я осудил Истому? Стало быть, Малюта государя-батюшку в соблазн ввел? Обожди два дня, а может быть, раздумаешь и отступишься? Срам ведь мне! Пущай уж сложит свою неповинную голову сотник, а мне штоб не срамиться. Не ты будешь в ответе, а я! Неладно мне на попятную-то идти. Сам Господь Бог не разберет теперь тут, кто виноват, а кто неповинен в изменах.
– Грех так-то, Григорий Лукьяныч... Не одному тебе грех, но и мне, и дядюшке моему. Как же это? Знали мы ту неправду и промолчали. Выходит, и мы ту голову срубим? Грех ляжет не только на меня, и на будущую жену мою, и детей моих... Не так ли? Боюсь кары Божьей!
Малюта задумался.
– Упрям ты! А што греха боишься, то гоже... Надобно думать и о потомках своих, штоб Бог их не покарал... И то истинно! Ладно. Уж покаюсь перед Иваном Васильевичем... Свалю вину на проклятого Ваську Грязного... Што будет, не знаю, но попытать – попытаю... доложу царю. Дюже осерчал государь на Истому.
– Попусту, отец мой, Григорий Лукьянович, обманули государя Грязные-братья. Они виноваты в обмане!
– К лихоимству и лжи Грязные зело способны. Говорил я уже не раз о том государю.
– Так заступись же за Истому, не губи неповинного стрелецкого начальника!
– Знаю я тебя, Борис, и люблю тебя. Молод ты, но наделен разумом, приличным людям достойнейшим. И дело то решим мы по чести. Не верь, кто винит меня в суетном душегубстве. Правду скрывать не стану: изменников не жалую, пыткам предаю и казню лютыми казнями без пощады и в том раскаянья не имею. Мое имя проклинают, знаю... Вижу страх в глазах и лицемерное уважение к себе; невесело быть пугалом, страшно умерщвлять людей... Страшно, Борис! Сам я боюсь кары Господней, руки мои в крови, не скрою. Но сердце во мне человечье, русское, хочется мне жить, нельзя отдать земли нашей в руки ворогов... Грешно идти на поводу у изменников. Все рухнет тогда! Рухнет и церковь Божия, бусурманы осквернят веру Христову, обратят в пепел наши города и деревни, а женщин и детей в полон угонят. Гроза немалая: Жигимонд, забыв крестоцелование свое, вкупе с изменниками – отъехавшими в Литву боярами – умыслил великое нападение... Курбский уже пошел с панами разорять Русь, подбивает к тому же и крымского хана... сжег Великие Луки! Государю все то ведомо. Свейский король тоже напал на нас... Ливонские немцы точат мечи об ерманские камни, чтоб напасть на нас... Пущай меня проклинают! Не откажусь я от греха истребления! Так самим Господом Богом устроено: кого-то нужно людям проклинать при переменах в царстве. И кто-то должен в аду гореть. За Истому стану бить челом государю. Иван Васильевич лют иной час, но и милостию тароват... Он лишает жизни, он же и о душах убиенных молится сам и монастырямприказывает, штоб простил Господь им их измену, их великие преступления против родины и царя.
Немного помолчав, Малюта вдруг со всею горячностью произнес:
– Коли государь воинским обычаем пошлет меня на поле брани – и там буду биться с ворогами до той поры, пока голову не сложу! На полях брани не терялся я... Слыхал, чай? Воинское дело более по душе мне.
Борис Годунов смиренно кивнул головой: «Слыхал». Затем поднялся, помолился и с почтительной улыбкой на красивом молодом лице отвесил поклоны Малюте и Прасковье Афанасьевне.
– Спаси Христос, Григорий Лукьянович!.. Прошу прощенья, коли не в раз пришел.
– Ты у нас во всяко времечко желанный.
Малюта ласково взглянул на Бориса.
– Будьте здравы. Прощайте!
– Бог спасет!
На ветке вишневого дерева, у самого оконца, покачивалась птичка-малиновка, зорянка красногрудая. Тепло. Солнечно. Она весело насвистывала, расправляя перышки, вертя головкой, бойко осматриваясь по сторонам.
Феоктиста, затаив дыхание, следила из своей светелки за дивной птичкой. Мысли ее опять стали горькими. Ах, отец, отец! Жив ли он: вот уже третью неделю о нем ни слуху ни духу. Кто нашептывает, будто его уже и в живых нет, кто – будто он отослан на покаяние в монастырь; болтают, что услан он на Студеное море; кто пытается утешить: будто он жив, и здесь, в Москве, но сидит окованный железами у Малюты в подземелье. А правда никому не ведома. Кто может раскрыть тайну, кроме кровожадного зверя Малюты? Мало ему крови! Бог его накажет за всех! Сколько он народа замучил, того и сам он сосчитать не в силах. Анисья Семеновна и она, Феоктиста, утром и вечером на молитве проклинают Малюту, просят Господа Бога, чтобы покарал он любою казнию самого Малюту. Да и царь-батюшка тоже... Окружил себя душегубами!.. Тысячу душегубов собрал в свою опричную дружину. Черные, страшные, с собачьими головами у седла, скачут они по улицам, пугая всех. А зачем? Мало, что ли, разбойников на Руси? Все в округе шепчутся, и есть слух, будто государь «ума рехнулся». Тогда уж не жди доброго! Погубит он бедного батюшку, оклеветанного ворогами, коли не сгубил уж.
Никита Годунов тоже... Словно в воду канул. Бросил в несчастье ее, Феоктисту, и, будто прокаженной какой, всячески ее сторонится! Вот они, нежные, ласковые его слова. И он, как и все другие, от отца родного отречется, боясь навлечь на себя опалу.
– Бог им судья! – говорит Анисья Семеновна. – Каждый человек о себе помышляет. Может статься, и жалеют нас, а своя одежа ближе к телу. Кабы не было страха – не было бы и власти.
Феоктиста никак не могла примириться с опричниками, в душе продолжала жестоко осуждать и даже презирать как трусов и ничтожных людей тех, кто, страшась мести царя, избегал ее и мать и кто дружил с опричниками.