Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– Ростовский... Больше никого не помню.

– Стало быть, один князь Семен осуждал? Чудно! Чем, чем же не угодил вам покойный митрополит?

– Мы молились об упокоении его души...

Царь с лукавой улыбкой посмотрел на Малюту.

– Кто же «мы»? Князь Семен и ты? Благо и на том. Вы – набожные... Доброе дело! Когда я болен был, помнишь, брат, при Анастасии-царице, вы тоже молились обо мне. И тоже «об упокоении». Твоя матушка свечки вниз огнем ставила, чтобы поскорее Богу душу я отдал и тебя бы бояре на престол посадили. Моего царевича за царское семя не признали вы. Ты и это забыл? А я вот помню. До смерти не забуду.

Владимир Андреевич молчал, не смея взглянуть на царя.

– А я остался жив, да еще и власть забрал себе в руки. Кое-кого из моих доброхотов убрал; их уже и на свете нет, и молятся не они об упокоении моей души, а монастыри по царскому синодику поминают их грешные души. Не так ли? Не легко и мне признаться тебе, брат, в этом. Грешен и я; не будь я царем, легче было бы мне бражничать с ними, нежели теперь молиться об их упокоении...

– Государь, – сказал, оправившись от смущения, Владимир Андреевич, – твоя воля казнить и миловать! Я готов! Все одно в таком страхе не жизнь.

– Знаю, князь... Увы мне! Лучше бы никого не казнить и не миловать, а украсить свой трон цветами мира и добродетели. Но... цветок любит солнце, благодетельную небесную влагу, а от стужи и ветров он засыхает. Подумай над этим. Да ответь мне без извития словес: чего же вы добиваетесь? Нет ли у вас какой тайны против меня?

– Не ведаю, государь, что требуешь. Помилосердствуй, не томи! Ни в чем я не виноват перед тобою.

Иван Васильевич поднялся с кресла. Лицо его стало строгим.

– Владимир! Дважды обманываешь ты меня: и как царя и как своего брата. Коли не ведаешь ты, я ведаю, чего вы добиваетесь. Да и то сказать! Плохо ли жилось удельному князю? Ведь он смотрел на свое княжество, словно бы торговый мужик на свою лавку. Прикажет дворецкому либо казначею обобрать своих поселян, и наместники его и волостели тащат ему великую казну. Мало того, они и себя не забывали кормом и постоянно своего прибытка добивались. А ныне все вы должны пещись единственно о пользе царству. Плохо ныне стало. А скажи-ка мне по-братски, без утайки: если бы тогда преставился я и стал бы ты великим князем на Руси, дал бы ты волю княжатам, вернул бы ты им старые порядки? А? Скажи, не лукавь.

– Государь, Иван Васильевич, ты знаешь – я делал бы то, что укажет Боярская дума. В разногласии не может быть крепким царство. Князья – не враги тебе. Клевещут на них тебе твои ласкатели. Не верь своим новым слугам. Ради своей пользы клевещут они.

– Не то говоришь, Владимир! Я не враг Боярской думы. Она и ныне здравствует, и государь одобряет ее приговоры. Иван Васильевич в дружбе с Боярской думой, но в несогласии с изменниками. Пора бы тебе то, князь, знать. А вот сия писулька, переданная одним из людей литовского посольства твоему другу. Кому? Ты должен знать. Знакома тебе?

Царь достал из кармана небольшой клочок бумаги и показал его князю Старицкому.

– Бывало ли это в твоих руках?

Владимир Андреевич неуверенно покачал головой:

– И не слыхивал о ней.

– И не слыхивал? А в ней писано, что-де незачем московскому царю бездельную войну вести. Все одно ему моря николи не видать. А чтоб война скорее кончилась, воеводы отъезжали бы в Литву к королю, не давали бы поблажек своему тирану. Ничего того ты не ведаешь?

– Нет, не ведаю!

– Ну, добро, князь! Будем думать, – ты мне преданный слуга и честный брат, – сказал царь и, достав из стола другой клочок бумаги, спросил: – А это знаешь, чье это писание?

– Не понимаю, что это, – прочитав бумагу, ответил князь.

– Ну, иди с Богом... Буде с меня. Бог спасет. Иди.

После ухода князя Старицкого Иван Васильевич спросил Малюту:

– Где тот немчин?

– Он тут, великий государь...

– Покличь!

Малюта удалился, а через несколько минут вернулся, таща за рукав Генриха Штадена.

– Вот он! А своровал то у хмельного стрелецкого десятника Невклюдова, когда он уснул у него в корчме. А Невклюдов получил ее от князя Владимира Андреевича для передачи князю Василию Темкину. В хмельном виде похвалялся он милостию к себе князя Старицкого, оный Невклюдов.

Генрих Штаден стал на колени:

– Истинно, ваше величество, было так... Клянусь!

Иван Васильевич долго ледяным взглядом рассматривал немца.

– Возьми с него поручную запись в том! – презрительно ткнул он жезлом в сторону продолжавшего стоять на коленях Генриха Штадена. – Собака!

Малюта поторопился поскорее вывести немца из царевой палаты, зная, как царь брезгует иноземными шинкарями. А тут еще и доносчик царю на его же двоюродного брата!

Оставшись один, царь помолился на икону:

– Проясни мой разум, Вседержитель! Не допусти бездельно до греха. Помоги мне побороть крамолу! Слаб аз без твоей, Боже, помощи. Спаси нас!

В той бумаге, что держал в своей руке царь, было писано неизвестно кем: «Курбский готов... Новоград... Псков... Дерзайте!»

Фрау Катерин совсем потеряла голову от подобных морской буре ласк Керстена Роде.

Сегодня у нее прощальное свидание с ним.

Свою дочь Гертруду она пилила с утра. Не так будто бы сварила уху, как любит Керстен Роде. Пришлось варить новую уху. После этого она стала укорять дочь за то, что та переняла у русских боярынь обычай краситься. Это было сочтено каким-то особенным оскорблением для немецкой нации. Да и смотреться в зеркало не следует так часто. А потом... Сколько раз говорено, чтобы не появляться в доме, когда у ее матери в гостях Керстен Роде!

– Ты не только лезешь ему на глаза – вчера ты даже подала ему шляпу. Неудобно молодой медхен так унижаться перед иностранцем. Он же намного старше тебя... Он старик в сравнении с тобой.

Гертруда уже давно потеряла наивность. Ей не надо было намекать на то, что мать ревнует ее к датчанину. И не случайно подала она ему шляпу. В той шляпе лежала ее очередная записочка к Керстену. Он ведь ей тоже очень нравится. И она охотно уступила бы мамаше отвратительного Генриха Штадена, который не дает ей прохода своими ухаживаниями.

Дочери не обидно было терпеливо сносить неустанное ворчание фрау Катерин: «Бог с ней! Датчанин все равно не любит ее, а ходит в дом ради меня».

В этот знаменательный день отъезда Керстена Роде в Нарву влюбленная немка начала суетиться с самого раннего утра. Хотелось доставить своему возлюбленному всевозможные удовольствия. Она сварила любимую им уху из судака, настряпала медовых лепешек, зажарила кур, свинину.

Вина, пива, браги, медов разных наставила в изобилии.

Ведь Керстен был в ее глазах вообще необыкновенным человеком – он все любил, но только чтобы было много. Человек, привыкший к морским просторам, человек, вся жизнь которого прошла в борьбе с небесными стихиями, с грозными силами природы, мог ли довольствоваться малым?.. Наивная Гертруда!

«Бог ей простит! – думала с улыбкой мать, когда ушла из дому ее дочь, „чтобы не мешать“. – Она думает, что ему нужна молодость, грация... Бедная девочка! Глупенькая».

В сумерках пожаловал долгожданный друг.

Облобызались многократно.

Как моряк, приведший благополучно свой корабль в тихую, уютную гавань, осмотрел Керстен празднично убранную комнату немки. Особое внимание уделил он столу с яствами и пышно убранной постели, у изголовья которой сегодня были прикреплены самодельные розовые цветы.

Сначала он подошел и потрогал их, затем улыбнулся, протянул руку к розе, сорвал лепесток, взглянул на фрау Катерин многозначительно. Она покраснела, сделала вид смущенный, укоризненно покачала головой, что вызвало у корсара громоподобный хохот, от которого, казалось, потрясло до основания весь дом.

Керстен с жадностью много ел, и это приводило в восхищение фрау Катерин. Она сама считала «вторым» удовольствием в жизни еду.

– Милый друг, как ты сегодня обворожителен... – тихо сказала фрау Катерин, прижавшись к его могучей груди.

40
{"b":"201463","o":1}