В романоязычных областях, в окружении наречий, еще сохраняющих свое сходство с латынью, перед литературным языком открывалась возможность двух крайностей: или сближения с новой разговорной речью, или отталкивания от нее. Обе они были испробованы латинскими писателями.
Путь сближения с разговорной романской речью — обновление словаря, перестройка склонений и спряжений, упрощение синтаксиса — напрашивался прежде всего в жанре проповеди, прямее всего обращенном к народу. Так пробовал писать лучший проповедник первой половины VI в. Цезарий Арльский, превосходный популяризатор августиновской догматики; так рекомендовал писать и Григорий I («соблюдением расстановки слов, наклонений и падежей при предлогах я гнушаюсь, решительно полагая недостойным глагол небесного вещания сковывать правилами Доната», — писал он в предисловии к «Моралиям»), однако сам он пользовался этой вольностью весьма умеренно и, пересказывая народные легенды в «Диалогах», говорил, что не сохраняет «безыскусственного слога» во избежание разнобоя. Главным же памятником этого направления осталась «История франков» Григория Турского (538—594), описывающая деяния меровингских королей и судьбы галльской церкви. Григорий был достаточно образованным человеком и умел ценить науки («Горе дням нашим, ибо погибает обучение наукам, и не найти человека, способного запечатлеть письменами свершающиеся события», — пишет он во введении к своему труду), но сознательно не хотел писать «по науке»: многократно извиняясь за «мужицкую грубость» своего слога, он в то же время заклинает потомков ничего не исправлять в этом его слоге. Сочинение Григория — драгоценный для лингвиста образец народной латыни с ее исковерканной фонетикой, перепутавшимися падежами и наклонениями, разрушенным синтаксисом, в котором главное и второстепенное перебивают друг друга вне всякой смысловой перспективы. «Очень ты мне обязан, милейший брат, что я убил твоих сродников, за которых получивши ты виру, золота и серебра много в доме твоем, а был бы голый и голодный, кабы тебя это дело немножко не подправило», — говорит у него на пиру кровник кровнику (пер. А. В. Михайлова), — такими фразами написана вся «История франков». Строю фраз соответствует строй всего повествования — хаос кровавых раздоров и чудес святости, описанных замечательно ярко в конкретных моментах, но удручающе беспорядочных в целом. Опыт Григория Турского показал, что средства народного языка были еще недостаточны для больших и сложных литературных построений: «История» его читалась и имела продолжателей, но его стилистический эксперимент успеха не достиг.
Противоположный путь отталкивания от разговорной речи был по существу продолжением традиции риторического маньеризма II—V вв., но в новой языковой обстановке эта тенденция доходит до небывалых пределов. Носителям новых языков такая латынь казалась уже не только приметой образованности, но и тайноязычием посвященных, непонятность чтилась ради непонятности, из глоссариев извлекались редчайшие слова неведомого происхождения, простые понятия описывались сложными перифразами, члены предложения перетасовывались в фантастическом порядке. Образцы таких текстов дошли до Африки, Британии, Галлии; наиболее известны «Гисперийские речения», сборник школьных латинских упражнений из кельтской Британии; вот как приблизительно описывается в них утро учебного дня: «Титанова олимпическую пламенит квадрига потолочность, пучинные пареньями зарит флюиды, огневержным надмирные сечет багрецом полюсы, ввыспрь ристает датную твердь...». Теоретический фон таких упражнений раскрывают сочинения грамматика из Тулузы (по-видимому, начало VII в.), писавшего под громким псевдонимом «Вергилий Марон»: он пишет о «двенадцати латынях», о «раздрании словес», об анаграммах, инверсиях, сокращениях слов, о языках «для вещания таинств», а обращает свои писания к братьям-грамматикам, которые носят имена «Гомера», «Цицерона», трех «Луканов» и т. д., ссылаются на неведомые грамматические авторитеты ромуловых времен, ведут двухнедельные диспуты о том, каков звательный падеж от «я», и чтут «философию», включающую в себя науки, «не столь несущие пользу, сколь утоляющие любознательность». Перед нами картина полуученой игры в ученость, перерастающей в автопародию; где здесь благоговейное отношение к слову переходит в богохульное, сказать вряд ли возможно. Понятно, что для создания больших литературных форм эти эксперименты в «тайном языке» были непригодны; но отголоски их еще долго звучат в латинской литературе Средневековья, перекликаясь то со скандинавскими кеннингами, то с «темным стилем» трубадуров.
Наиболее ценные достижения латинской поэзии «темных веков» лежат в промежутке между описанными крайностями — там, где еще возможно было непосредственное продолжение античных традиций. Таковы эпические стихи Кориппа, последнего продолжателя Клавдиана, и Фортуната, последнего продолжателя Авсония. Кресконий Корипп, поэт из византийской Африки (ум. ок. 568), был автором «Иоаннеиды», панегирической поэмы в восьми книгах о победе юстинианова полководца Иоанна над берберами; написанная в лучшем стиле битвенных сцен Вергилия и Клавдиана, она любопытна тем, что отказывается от привычного мифологического аппарата: вместо Музы поэт взывает к «Бдению» и «Умудрению», а вводя миф, благочестиво оговаривает: «Древние так говорят в языческих песнях поэты». Венанций Фортунат (ок. 535—600) из Тревизо, который в 565 г. переселился в Галлию, стал там своим человеком при меровингском дворе, жил при монастыре, управляемом бывшей королевой Радегундой, и умер в сане епископа Пуатье, — автор одиннадцати книг стихотворений на случай: панегириков, посланий, элегий, описаний дворцов и садов, надписей к церквам и церковной утвари. Бездомный поэт, зависящий от покровителей и покровительниц, он благодарил их комплиментарными стихами; в его похвалах монахиням впервые происходит то соединение образности Овидия и «Песни песней», которое станет характерным для всей позднейшей латинской светской поэзии. Риторическое мастерство «этопеи», речи от чужого лица, позволило ему написать превосходную элегию от лица Радегунды о судьбе ее германской родины Тюрингии, а риторическое умение владеть не одним стилем, а несколькими проявилось в его знаменитых гимнах о страстях Христовых («Знамена веют царские...»).
Но и Корипп и Фортунат были едва ли не последними поэтами романской Европы в «темные века». Прекращение чтения античных авторов в школах разрывало культурную преемственность, лишало новую литературу опоры на лучшие образцы старой литературы. В VII — первой половине VIII в. литературная жизнь романской Европы замирает совершенно: ни Италия, ни Африка, ни Галлия не дают ни одного писателя, и только в вестготской Испании еще некоторое время продолжают писаться трактаты и стихи на случай. Восстановление латинской культурной традиции приходит с совсем неожиданной стороны — с севера, из кельтской Ирландии и германской Британии.
Судьба латинской культуры в Ирландии и Британии была своеобразна. Власть римской империи никогда не распространялась на Ирландию и лишь недолго и неглубоко (с середины I до начала V в.) распространялась на Британию. Христианство пришло туда лишь в IV—V вв. вместе с волной беглецов из разоряемой германцами Галлии. В Ирландии оно имело успех прежде всего в среде племенной знати: вожди кланов охотно принимали новую веру и основывали монастыри, сажая в них аббатами своих родичей. Главнейшими ирландскими монастырями были Клонард, Бангор, потом Иона у берегов Шотландии. Связь с далеким Римом была слаба, епископская власть среди клановых междоусобиц бессильна, монастырская жизнь была основной формой ирландского христианства. Между тем в V в. Британия была захвачена германцами (англами и саксами) и на полтора столетия вновь стала языческой, отрезав Ирландию от христианской Европы. Новая христианизация Британии происходит лишь в конце VI — первой половине VII в.: с севера ее ведут ирландские миссионеры, с юга римские (среди которых были греки, эмигрировавшие от императоров-иконоборцев и принесшие сюда свой греческий язык); северным центром христианской учености стали здесь Линдисфарн и Джарроу (потом Йорк), южным — Кентербери. В Британии епископская власть и связь с Римом были сильнее, но господствующие формы христианского быта оставались монастырскими.