Продолжателем и подражателем Прокопия был Агафий Схоластик из малоазийского города Мирины (536/7—82), работавший также в другом ведущем жанре эпохи — жанре эпиграммы. Навыки поэта проступают и в историческом труде Агафия «О царствовании Юстиниана» (в пяти книгах); адвокат Агафий — прежде всего литератор, а не историк, и красивость его изложения чужда строгости Прокопия. Впрочем, он излагает факты свободнее, ибо писал после смерти Юстиниана. С одобрением идеологических установок Византийской державы Агафий соединяет глубокое равнодушие к вопросам религии — сочетание, характерное для классицистически ориентированных литераторов, которые собрались при константинопольском дворе тех десятилетий.
Бурная политическая жизнь, борьба политических групп, возвышение и падение временщиков вызвали оживление жанра эпиграммы. Эпиграмма — форма лирической миниатюры, предполагающая особо высокий уровень внешней отделки. Именно этим она привлекает поэтов эпохи Юстиниана, стремящихся продемонстрировать изысканность своего вкуса и свое знакомство с классическими образцами. Эпиграммы пишут многие: рядом с большими мастерами — Агафием, Павлом Силентиарием, Юлианом Египетским, Македонием, Эратоффеном Схоластиком — выступает легион подражателей. По социальному положению это либо придворные, либо блестящие столичные адвокаты («схоластики»).
В эпиграмматике эпохи Юстиниана преобладают условные классицистические мотивы; только иногда налет сентиментальности или эротическая острота выдает наступление новой эпохи (такова эпиграмма Павла Силентиария, известная но переложению Батюшкова «В Лаисе нравится улыбка на устах...»). Придворные поэты императора, старательно выкорчевывавшего остатки язычества, изощряют свое дарование на стереотипных темах: «Приношение Афродите». «Приношение Дионису» и т. п.; когда же они берутся за богословскую тему, то превращают ее в игру ума. К эпиграмматике примыкает и анакреонтическая поэзия, характеризующаяся теми же чертами — имитацией языческого гедонизма, стандартностью тематики и отточенностью техники.
Иоанн Грамматик в первой половине VI в. воспевает языческий праздник розы:
Дайте мне цветок Киферы,
Пчелы, мудрые певуньи.
Я восславлю песней розу:
Улыбнись же мне, Киприда!
(Перевод С. Аверинцева)
Эта искусственная поэзия, играющая с отжившей мифологией, поверхностной жизнерадостностью и книжной эротикой, не прекращает своего существования и в последующие века византийской литературы, заново оживая после X в., парадоксальным образом уживаясь с мотивами монашеской мистики и аскетизма.
Однако в том же самом VI в. формируется совсем иная поэзия, равноценная таким органическим проявлениям новой эстетики, как храм Айя-София. Литургическая поэзия после всех поисков IV—V вв. внезапно обретает всю полноту зрелости в творчестве Романа, прозванного потомками «Сладкопевцем» (род. в конце V в., ум. после 555 г.).
Уже по своему происхождению Роман ничем не связан с воспоминаниями античной Греции: это — уроженец Сирии. Прежде чем поселиться в Константинополе, он служил диаконом в одной из бейрутских церквей. В Сирии существовала духовная традиция литургической поэзии, связанная с почином Ефрема (Афрема) Сирина. Сирийские стиховые и музыкальные навыки, по-видимому, помогли Роману Сладкопевцу отрешиться от догм школьной просодии и перейти на тонику, которая одна только могла создать внятную для византийского уха метрическую организацию речи. Он создал форму так называемого кондака — литургической поэмы, состоящей из вступления, долженствующего эмоционально подготовить слушателя, и не менее 18 строф. У кондака много общего с сирийской метрически организованной проповедью; как и в другом жанре сироязычной литературы, который называется согита, в кондаке часто встречается диалогическая драматизация библейского повествования, обмен репликами, живое «разыгрывание в лицах».
Всего Роман, по преданию, написал около тысячи кондаков. В настоящее время известны около 85 его произведений (атрибуция некоторых сомнительна).
Отказавшись от ретроспективных метрических норм, Роман должен был резко повысить конструктивную роль таких факторов стиха, как аллитерации, ассонансы и рифмоиды. Весь этот набор технических средств давно существовал в традиционной греческой литературе, но всегда был достоянием риторической прозы: Роман перенес его в поэзию. Ему принадлежат первые в истории византийской поэзии (да и вообще в истории европейской поэтической традиции) стихи, в которых рифма может стать почти обязательным фактором художественной структуры, как, например, в кондаке «Об Иуде Предателе»:
Как зе́мли снесли дерзновение,
Как воды стерпели преступление,
Как море гнев сдержало,
Как небо на землю не пало,
Как мира строение устояло?..
(Перевод С. Аверинцева)
Лев — символ евангелиста Марка
Равенна. Сан Витале. Мозаика. VI в.
Следующим шагом на пути к регулярной стиховой рифме были парные строки (так называемые хайретизмы) «Акафиста Богородице», принадлежность которого тому же Роману или хотя бы его поколению отнюдь не исключена (см. ниже). В открытии рифмы византийской поэзии принадлежит приоритет перед западной, латинской. Позднее, однако, византийская поэзия не знала столь последовательного пользования рифмой вплоть до эпохи Четвертого Крестового похода, когда мода на рифму шла уже с Запада.
С обновленным богатством форм Роман соединяет душевную теплоту, цельность эмоции, наивность и искренность нравственных оценок. Мало того, как это ни неожиданно, но чисто религиозная по своей тематике поэзия Романа гораздо больше говорит о реальной жизни времени, чем слишком академическая светская лирика эпохи Юстиниана. В кондаке «На усопших» внутренне закономерно возникают образы той действительности, которая волновала плебейских слушателей Сладкопевца:
Над убогим богач надругается,
Пожирает сирых и немощных;
Земледела труд — прибыль господская,
Одним пот, а другим — роскошества,
И бедняк в трудах надрывается,
Чтобы все отнялось и развеялось!..
(Перевод С. Аверинцева)
Мы находим у Романа первообразы не только многих произведений позднейшей византийской гимнографии, но дух известнейших гимнов западного Средневековья.
Низовой византийский читатель получает в эту эпоху и свою историографию. Труды Прокопия или Агафия с их интеллектуальной и языковой утонченностью были ему непонятны; для него создается специфически средневековая форма монашеской хроники. Очень красочный памятник последней представляет собой «Хронография» Иоанна Малалы (491—578), излагающая в восемнадцати книгах историю всех народов от древнейших времен до 563 г. (может быть, ныне утерянное заключение доходило до 574 г.). Малала путается в греческих и тем более римских древностях; для него ничего не стоит назвать Цицерона и Саллюстия «искуснейшими римскими поэтами», сделать Геродота продолжателем Полибия и щедро наделить мифического Циклопа вместо одного — тремя глазами. Но бойкое, красочное, живое изложение гарантировало его хронике успех — в особенности у потомков, когда Византия уже достаточно далеко отошла от своих античных истоков. Мировая история превращается в пересказе Иоанна Малалы в сказку, примитивную и порой абсурдную, но не лишенную занимательности; как у всякого сказочника, фантазия Малалы по преимуществу оперирует образами царей и цариц, закономерно не находя себе материала в мире греко-римской древности — из всей истории республиканского Рима Малалу привлекает только нашествие галлов. «Хронике» Малалы следовали и подражали не только греческие и сирийские хронисты (Иоанн Эфесский, анонимный автор «Пасхальной хроники» и др.), но и западные историки (начиная с составителя латинской «Палатинской хроники», VIII в.); наконец, с X в. появляются славянские переводы, с XI в. — грузинский перевод, примерно тогда же славянские переводы получают хождение на Руси. Удачливый византийский хронист предвосхитил общий стиль средневекового восприятия истории как череды чудесных, занимательных и назидательных эпизодов, в которых обнаруживается воля божества.