Вернувшись из правления, Баляба, с зажатой в зубах люлькой, хозяйственно прохаживался по двору. Крепкий самосад разъедал горло, назойливо лез в глаза. Степан Матвеевич щурился, поминутно кашлял, разглаживая черные с проседью усы. Легкий ветерок ворошил оброненный пучок сена, катил его по двору. Баляба вытащил изо рта люльку, позвал:
– Митрий!
Из сарая вышел тот самый рязанский мужик, которого Баляба обещал приписать в казаки. На нем все те же лапти, те же холщовые штаны и выгоревшая, пропотевшая рубашка.
– Ты подкладывал скотине?
– Подкинул, хозяин, подкинул.
– Подкинула б тебя нечистая. Это что? – Быстрым движением Степан Матвеевич поднял сено, ткнул под нос работнику. – Не свое, стало быть, хозяйское, так и не жалеешь. Ишь, дорогу выстелил!
– Почто ругаешься, хозяин, тут самая малость сенца-то упала! Да я бы и сам подобрал.
– Сразу надо подгребать! Руки повысыхали, что ли? Больше жрешь, чем работаешь. – Продолжая ругаться, Баляба направился к хате.
Из-за поворота улицы вывернула тачанка. Здоровенный казак, откинувшись, осадил сытых коней у атаманских ворот. Баляба затрусил навстречу, распахнул ворота. В приехавших он узнал Хмельницкого, дальнюю родню покойного гетмана, и куму Марфу, жену кореновского атамана. Сердце забилось от доброго предчувствия: «Не иначе, сваты от Кравчины». Степан Матвеевич ждал их с того дня, как кореновский богатей побывал у него.
– Принимаешь гостей, атаман? – низким басом пророкотал Хмельницкий. – Мы с Марфой к твоей милости.
– Просим, просим, гостям завсегда рады, – засуетился Баляба. – Митрий, коней выпряги, сена подложи!
Хмельницкий грузно соскочил с тачанки и помог сойти своей дородной спутнице.
– Надумали мы, Степан Матвеевич, проведать вас да заодно на крестницу посмотреть. Она у тебя, говорят, красавица, – нараспев проговорила Марфа и, подобрав пышные юбки, первая проплыла в хату. С хозяйкой она расцеловалась, справилась о ее здоровье.
Евдокия полотенцем смахнула со скамейки невидимые пылинки, пригласила гостей присесть.
Разговор клеился плохо: говорили о разном, о хозяйстве, о полках, ушедших в польский поход, о многом другом, не решаясь приступить к главному.
Наступили сумерки. Евдокия зажгла каганец, поставила на стол. Наконец Марфа решила, что пора приступать к делу. Она толкнула Хмельницкого в бок: начинай, мол. Но тот, считая, что быка надо брать за рога после двух-трех шкаликов, оттягивал разговор. Тогда Марфа сама не выдержала.
– Вот какое дело, дорогие кумовья, смотрела я на крестницу мою, невеста хоть куда. А у нас на примете и жених для нее подходящий сыскался. Вот и будет – ваш товар, наш купец. Богатством его бог не обидел, да и с лица неплох.
Тем временем Хмельницкий внес со двора заткнутый тряпицей объемистый глиняный кувшин. Он привез его под сиденьем тачанки.
Степан Матвеевич, у которого ответ был уже заранее готов, для вида решил покуражиться.
– Да товар наш, дорогая кума, еще не залежалый, можно и подождать. Как ты думаешь, мать?
Евдокия пожала плечами.
– Надо и у Анны спросить.
– Как? – Баляба гневно стукнул кулаком по столу. Жилы на впалых висках вздулись синевой. – Я кто ей? Как скажу, так и будет!
– И, дорогая Евдокия, к чему спрашивать, – развела руками Марфа. – Станет ли послушное дитя родительской воле перечить? Чи у нас с тобой спрашивали?
Евдокия только вздохнула. А Степан Матвеевич уже спокойней приказал:
– Готовь вечерять. А с хорошей закуской да доброй горилкой, – он постучал по кувшину, – и ответ разумный будет.
Прильнув ухом к двери, Анна затаила дыхание. «Что скажет отец?» Мелкий озноб бил ее. Вначале она надеялась, что отец откажет сватам. Но когда он закричал на мать, Анна поняла, отец твердо решил отдать ее за Кравчину.
К горлу подкатил комок. Первым желанием Анны было вбежать в горницу, упасть родителям в ноги, умолить их. Но девушка знала, что крутой и своенравный характер отца не переломить.
Сутулясь, вышла во двор. Слезы словно сами собой катились из глаз. Добравшись до плетня, Анна уцепилась за кол обеими руками и заплакала горько, с надрывом.
Сгущались сумерки. Напротив, во дворе, показалась мать Федора. Она прикрыла дверь курятника, подперла ее колом. Анна перебежала дорогу, из-за плетня окликнула негромко:
– Тетка Пелагея!
Дикуниха оглянулась на зов и подошла к плетню неторопливой, усталой походкой.
– Цэ ты, Анна? Да никак плачешь? – удивилась она.
– Тетка Пелагея, мне б Федора повидать, – переборов смущение, попросила Анна.
– И-эх, милая, – подавила вздох Пелагея. – Там он, в балке, хворост вяжет.
Узкой тропинкой Анна пересекла огород. Еще издали заметила Федора. Он стоял перед большой кучей хвороста.
Увидев Анну, он быстро пошел к ней навстречу, на ходу вытирая руки о полу свитки.
– Федор, сваты к нам приехали…
– Сваты? – только и переспросил он. – Та-ак!
– Федор! – голос ее сорвался, крупные слезы потекли по щекам. – Я к тебе шла, думала, ты утешишь…
Она повернулась к нему спиной.
Федор обнял ее за плечи, почти насильно усадил на связку хвороста. Ладонью отер горячие слезы на ее лице.
– Тяжко мне, Федор, душа болит…
– А у меня не болит? Но что, что делать? Научи!
– Не знаю…
– Попроси отца.
Она покачала головой.
– Нет, отца не уговорить…
Огрубевшими от работы руками она теребила его жестские волосы, гладила непокорный чуб.
– Бежать бы отсюда, любый!..
Федор не ответил. Он словно погрузился в какое-то забытье.
– Что ж ты молчишь? Или боишься?
– Нет, Анна, никого я не боюсь! Но куда бежать?
– С тобой, Федор, хоть на край света пойду…
– Мы и так на краю света.
– За рубеж бежим… За Кубань, к черкесам… Или в степь, к нагаям…
– В степь? – снова переспросил Федор. И ткнулся лицом в ее колени. – Не могу, Аннушка, прости – не могу! Не в силах я мать бросить – одна она у меня… Сколько сил на меня положила, чтоб на ноги поставить, когда отец в бою смерть принял. А сейчас она старая, больная, еле ходит. Видать, не судьба нам…
Девушка поднялась.
– Может, ты и правду говоришь. – Голос ее вдруг стал безразлично спокойным.
Она повернулась и пошла обратно.
– Куда же ты, подожди! – Федор схватил ее за руки, пытался удержать.
– Нет, прощай!
Она вырвалась, откинула косынку и торопливо пошла от него.
А через месяц у Кравчины гуляли свадьбу – разгульную, с песнями, с лихим посвистом и плясками.
Ради такого случая Степан Матвеевич не поскупился: наварили два бочонка горилки, зарезали трех овец да годовалого бычка, из Ачуева подвезли воз свежей рыбы.
Три дня пили у невесты, три дня у жениха. Почитай, две станицы ходили пьяными.
Атаман Баляба словно помолодел – голову побрил, во все новое оделся. Жених тоже ходил гоголем: усы лихо подкручены, волос с проседью напомажен, блестит. Он все время рядом с невестой, глаз с неё не спускает.
Но Анна все эти дни сидела, как на похоронах, – глаза от слез красные, лицо восковое. Ни улыбки, ни слова.
На свадьбе долетел до Кравчины злой шепоток: «Силком берет».
Григорий нахмурился. Исподлобья поглядывал на невесту. Улучил время, сказал тестю:
– Може, и не по себе дерево рублю?
– Ты, Гришка, на баб не смотри, что они нюни распустили, – успокоил его Баляба.
Но вот пришел час отъезда. С шумом, пьяными криками вывалили гости на улицу, где стояли наготове тройки. В толпе глаза Анны разыскали Федора. На миг взгляды их встретились, и тут не выдержала она, покачнулась, закрыла лицо руками. Все примолкли, даже самые пьяные. Подружки подхватили Анну, усадили в тачанку, рядом с нахохлившимся женихом, и тройки, одна за другой, позванивая бубенцами, понеслись по станице. А там, за околицей, привстал дружко, разобрал вожжи, гикнул, и помчалась тачанка так, что только ветер морозный засвистел в ушах.