И напротив, попав на лицо стеклянистое, взгляду приходилось потрудиться, чтобы не соскользнуть с него.
Что до лица третьего, оно не было ни прискорбно скользким, ни неровным от бугристых оврагов и ползучих растений. Однако и пересечь его одним махом было так же невозможно, как неторопливо пройтись по стеклянной поверхности.
Это лицо надлежало медленно переходить вброд. Оно было мокрым. Всегда. Оно проступало из-под воды. Так что взгляд, надумавший спокойно прогуляться по всем трем лицам, ожидали испытания тяжкие, непривычные – скалы и мелколесье, скользкий лед и трудное плавание.
За Профессорами лежали на красных стенах их тени, почти вполовину такие же рослые, как они сами.
Стеклянный (профессор Пикзлак) склонил главу над телом покойного учителя. Лицо Профессора словно светилось снутри сумрачным светом. Ничего одухотворенного не заключалось в блеске его. Жесткий стеклянный нос был длинен и необычайно остр. Сказать, что Профессор был чисто выбрит, значило б не дать ни малейшего представления о покрове его лица, сквозь который волосу было пробиться не легче, чем травинке пронизать ледник.
Вслед за ним и профессор Вроет также склонил главу, и черты лица его размылись, слившись с основной массой головы. Глаза, нос, рот выглядели всего лишь покрытыми влагой припухлостями.
Что касается Профессора третьего, Шплинта, то, когда он, по примеру коллег, свесил голову над освещенным свечою телом, зрелище получилось такое, будто скалистый дикий ландшафт сам собой изменил вдруг угол, под которым он располагался в пространстве. Сорвись с него на белеющие под свечой простыни смертного ложа клубок змей или стая попугаев – это показалось бы только естественным.
Спустя недолгое время Пикзлак, Вроет и джунглеголовый Шплинт утомились молча стоять со склоненными головами над телом наставника, представлявшим, что там ни говори, не больно-то приятное зрелище даже для самых преданных учеников, – и выпрямились.
Атмосфера красной комнатки становилась гнетущей. Свеча в бутылке от бренди почти уже догорела. Еще различавшаяся над камином фея на лютике самодовольно улыбалась в раскачливом свете. Пора было уходить.
Да и что могли они сделать? Учитель умер.
И молвил Вроет, мокролицый:
– Вот квинтэссенция печали, Пикзлак.
И молвил Пикзлак, скользкоглавый:
– Вы слишком грубы, мой друг. Неужели нет в вас ни грана поэзии? Ведь сосульки Смерти пронзают его в сей миг.
– Чушь, – угрюмо и резко прошелестел Шплинт. Вообще-то, несмотря на его тропическую физиономию, человеком он был на редкость мягким, однако выходил из себя, если замечал, что коллеги, превосходившие его блеском ума, начинают выставляться друг перед другом. – Чушь. Не было ни квинтэссенции, ни сосулек. Был самый обычный огонь. Конечно, смерть жестокая, что говорить. И все же… – Шплинта вдруг охватило такое волнение, что глаза его стали едва ль не безумными, впервые за многие годы доказав, что они не зря занимают место на этом лице. – …и все же, послушайте! Он был человеком, не верившим в страдание, не признававшим огня! И теперь, когда он мертв, я вам скажу кое-что… Ведь он же мертв, не так ли?..
Шплинт торопливо окинул взглядом простертое тело. Страшно подумать, что произойдет, если старик все это время слушал их разговор. Двое других тоже склонились к трупу. Мертв, разумеется, хоть в колеблющемся свете и казалось, будто черты изгрызенного огнем лица жутковато движутся. Профессор Шплинт натянул простыню на голову мертвеца и повернулся к коллегам.
– Ну так что же? – спросил Пикзлак. – Поторопитесь!
Стеклянный нос его вспорол сумрачный воздух, когда он дернул головой в сторону корявого Шплинта.
– А то, Пикзлак. То самое, – откликнулся Шплинт. Взгляд его все еще сверкал. Он со скрипом поскреб подбородок и на шаг отступил от кровати. И поднял обе руки. – Слушайте, друзья. Когда я три недели назад сверзился с девяти ступенек и прикидывался, будто не чувствую боли, я ее чувствовал, признаюсь, – да еще какую! А теперь! Теперь, когда он умер, я упиваюсь этим признанием, потому что больше я не боюсь. И говорю вам – вам обоим, открыто и гордо, что жду не дождусь следующей передряги в этом же роде, сколь бы серьезной она ни оказалась, потому что мне больше ничего не придется скрывать. Я буду орать на весь Горменгаст: «Ой, как мне больно!» – и когда мои глаза наполнятся слезами, то будут слезы радости и облегчения, а не боли. Братья! коллеги! Неужто вы не понимаете?
Обуянный восторгом Шплинт шагнул вперед, уронил руки, которые так и продержал поднятыми все это время (и в них тут же вцепились коллеги, оказавшиеся по сторонам от него). О, какое ощущение дружества, какой разряд честного дружества, пронизал, подобно электричеству, шесть их ладоней!
Нужны ли им были слова? Они отвратились от прежней веры. Профессор Шплинт все уже сказал – за троих. Трусость (ибо пока старик был жив, никто из них не смел выразить и малейшее сомнение) сплотила их теснее, чем могло бы сплотить мужество.
– Насчет квинтэссенции печали – это я хватанул через край, – признал Вроет. – Я только потому так сказал, что он, как-никак, умер, а мы по-своему любили его – ну и потом, мне нравится, знаете ли, сказать порой что-нибудь этакое, заковыристое. И всегда нравилось. Однако на сей раз я переборщил.
– Да и я с моими «сосульками Смерти», пожалуй, тоже, – с некоторым высокомерием сообщил Пикзлак. – Впрочем, сказано было недурственно.
– Хоть и немного не к месту, поскольку он все же обжегся до смерти, – отозвался Вроет, не видевший причины, по которой Пикзлаку не следовало с такой же бесповоротностью отречься от сказанного им, с какой отрекся он сам.
– Как бы там ни было, – сказал Шплинт, обнаруживший, что сегодня ему выпала главная роль, достававшаяся обычно Пикзлаку, – мы свободны. Идеалы наши погибли. Мы уверовали в страдание. В жизнь. Во все то, чего по его утверждению, не существует.
Пикзлак, на стеклянном носу которого играл свет оплывшей свечи, приосанился и кичливым тоном осведомился у коллег, не кажется ли им, что было бы тактичнее беседовать об отказе от Верований покойного их учителя где-нибудь подальше от его бренных останков. Хотя он, конечно, не может их слышать, ему бы это определенно не пришлось по душе.
Они немедля покинули красную комнатку, и едва за ними захлопнулась дверь, пламя свечи, на краткий миг взвившись в краснеющий воздух, пало в чашечку жидкого воска и погасло. И красный ящичек обратился – это уж кому как больше понравится – либо в ящичек черный, либо в кусок пугающего, не поддающегося осмыслению пространства.
Стоило им выйти из комнаты покойника, и странная веселость запела в них.
– Вы правы, Шплинт, дорогой мой… вы совершенно правы. Мы свободны, тут не в чем и сомневаться. – Голос Пикзлака, высокий, резкий преподавательский голос звучал так жизнерадостно, что его сообщники невольно обернулись к нему.
– Я знал – под всем, что в вас есть наносного, кроется сердце, – хрипло откликнулся Вроет. – Я чувствую то же, что вы.
– Нам больше не нужно ждать появления Ангелов! – грянул во весь голос Шплинт.
– Не нужно больше с нетерпением дожидаться Окончания Жизни, – пророкотал Вроет.
– Вперед, друзья, – забыв о своем высоком достоинстве, пронзительно взвизгнул стеклянноликий Пикзлак, – начнем жить заново! – И, ухватив друзей за плечи, он быстро повлек их по коридору, высоко подняв голову – так, что академическая шапочка залихватски съехала набок. Три мантии, когда они ускорили шаг, заструились следом, три кисточки полетели по воздуху. Сворачивая то туда, то сюда, чуть ли не скользя над землей, они пронизывали артерии холодного камня, пока вдруг, выскочив на южной стороне Горменгаста под солнечный свет, не увидели перед собой омытый солнцем простор, предгорья в окаеме высоких деревьев, саму Гору, сверкающую в густой синеве неба. И вмиг воспоминания о том, что они видели в комнатке покойного наставника, улетучились из их голов.
– О роскошь! – восклицали они. – О вечная роскошь!