Потом снился Антон. Мы были с ним вместе на какой-то сомнительной, очень зыбкой и расползающейся по швам (по стыкам стен?) кухне. Он стоял у плиты, над кастрюлей с кипящей водой, и говорил: «Сейчас я приготовлю обед». И опускал в кипящую воду свои красные, распухшие пальцы. «Уже почти готово… Тебе понравится… Пальчики оближешь… Оближешь…»
А потом я снова была там, на тропинке. Я шла по ней в свете луны и считала белые камушки, но все время сбивалась со счета. Тогда я возвращалась в то место, откуда начала, и снова принималась считать. Но их было много, слишком много… Кажется, вся тропинка была выложена ими.
Потом позади меня раздались шаги, и я поняла, что я там не одна. Я испугалась. Усилием воли я поднялась над тропинкой и теперь смотрела сверху и немного сбоку.
Кто-то медленно шел по тропинке, приближаясь ко мне. Я не видела, кто. Как загипнотизированная, я смотрела на камушки и пыталась убедить себя, что бояться нечего. Вряд ли это был кто-то большой или агрессивный: слишком тихо и неуверенно звучали шаги. Я смотрела на камушки и думала, что нет смысла бежать…
Я проснулась около восьми вечера. Подушка и простыня подо мной были совершенно мокрыми от пота.
Однако же после сна мне стало лучше. Заметно лучше. И температура, кажется, спала.
Делать было, в общем-то, нечего. То есть – нет. Не так. У меня было дело. Мне нужно было серьезно подумать об одной очень важной вещи, но страшно было начинать. Чтобы оттянуть время, я стала читать.
… и наступила однажды в той земле такая дороговизна, что ему не на что было купить даже кусок хлеба. Вот как-то вечером лежит он в кровати, не спит, а все с боку на бок переворачивается, вздыхает и, наконец, говорит жене:
– Что теперь будет с нами? Как нам детей прокормить, нам и самим-то есть нечего!
– А знаешь что, – отвечала жена, – заведем завтра утром детей пораньше в лес, в самую чащу…
Что-то мне в этой сказке не нравилось. Очень не нравилось. Настолько, что я не стала читать дальше.
Пришло время подумать.
* * *
Я залезла в ванную, включила душ и стала думать о том, что со мной что-то не так. С моей головой. С памятью.
Что я, видимо, очень больна.
И что это началось не вчера. Пора себе в этом признаться.
Это началось несколько лет назад. Сначала я не обращала внимания: мне казалось – это нормально. Ну, забывать какие-то мелочи, незначительные события и разговоры – нормально.
Но сейчас. Сейчас. То, чего я не могу вспомнить сейчас – так ли уж это незначительно?
Возможно, я сама виновата. Возможно, да. Ведь кое-что я действительно хотела забыть. Ведь кое-что я забыла специально.
А остальное стало забываться само. Просто стираться. Моя память – мозаика из сотен, из тысяч экранчиков-воспоминаний. Только одни светятся, а другие погасли. Маленькие черные квадраты. В них – темнота.
То, чего я не могу вспомнить сейчас – так ли уж это незначительно?
«И тебе не советую возвращаться. В Россию. Там сейчас начинается плохое время». Так он сказал, Антон.
Что я об этом помню?
Я помню, что было очень-очень много разговоров о переизбрании на очередной срок. Я не слишком много смотрела телевизор и слушала радио, но об этом говорили все. Одни утверждали, что нет подходящей замены. Что нужно закончить реформы. Ну и так далее. Другие заявляли, что если он останется на очередной срок – это уже, безусловно, будет диктатура.
Потом прошли эти самые выборы. И… вроде кого-то выбрали. Ну то есть, естественно, кого-то выбрали. Кажется, не его. Кого? Кто управляет сейчас моей страной? Я не помню. Не помню.
Зато я помню, что когда уезжала в Париж, мои друзья прощались со мной так, словно я уезжаю навсегда. Они говорили: ты не вернешься. И что-то насчет того, что, мол, повезло… получила шенгенскую визу… политическое убежище… не упусти свой шанс… Кажется, так.
После душа я почувствовала себя еще лучше. В том, что касалось простуды. А в остальном…
Антон жил в той же гостинице, что и я – этажом ниже. Я кое-как вытерлась жестким, совершенно неспособным впитывать влагу полотенцем, оделась и пошла к нему.
Моему приходу он не слишком обрадовался. Да что там – заметно огорчился. Он стоял на пороге, рассеянно почесывал оголенный фрагмент тугого волосатого брюха и смотрел на меня с этаким недоуменным омерзением. Он не предложил мне войти.
Я, впрочем, совершенно не хотела входить. Я хотела спросить у него кое-что.
– Кто победил на выборах?
Спросила. Заметив про себя, что мой голос по-прежнему совершенно охрипший, чужой.
– На каких выборах? – он смотрел на меня подозрительно. Щурил мышиные глаза.
– Ну, на выборах. В России. Кто стал президентом? Почему туда нельзя возвращаться?
– Ты зайдешь? – спросил он и быстрым взглядом окинул коридор позади меня.
– Нет. Просто скажи мне. Кто?
– Я не уверен, что стоит об этом разговаривать. Тем более вот так… в коридоре. Ты лучше зайди.
– Кто?
– Зачем ты спрашиваешь?
– Мне нужно. Нужно, чтоб ты ответил.
– Нужно, чтоб я произнес его имя вслух? Или нужно, чтоб я сказал, что про него думаю? Тебя кто-то прислал? У тебя в кармане лежит диктофон?
Он тяжело шагнул ко мне и неожиданно сильно схватил своей красной клешней за запястье. Другой клешней принялся ощупывать карманы моих джинсов.
– Зачем тебе? Ну-ка, зачем тебе? Ну-ка, зачем это, сука, тебе? – он говорил тихо и зло и дышал мне прямо в лицо гнилым луком и пивом.
Задержав дыхание, я ждала, пока это кончится. Когда он, наконец, прекратил лапать меня, я сказала:
– Мне это нужно затем, что я не помню. Действительно не помню.
Он стоял напротив меня, хрипло дышал и щурился.
Он сказал:
– Я тоже не помню.
И захлопнул передо мной дверь.
* * *
… – А знаешь что, – отвечала жена, – заведем завтра утром детей пораньше в лес, в самую чащу; разведем там костер и дадим им по кусочку хлеба. А сами пойдем на работу и оставим их одних. Не найти им дороги обратно – вот мы от них и избавимся…
* * *
Ближе к ночи мне захотелось есть. То есть не то чтобы прямо захотелось, но я подумала, что ужин пришелся бы очень кстати: за весь день я съела только один круассан, да и тот во мне надолго не задержался.
Я взяла кошелек, мобильник и ключ от номера; поразмыслив, засунула все это в полиэтиленовый пакет с надписью Beneton — чтобы не разгуливать по ночному Парижу с кошельком и телефоном в руке. Потом еще положила туда сказки братьев Гримм. Зачем-то. И спустилась вниз.
На ресепшене сидел, покачиваясь из стороны в сторону, все тот же араб. Я отдала ему деревянную грушу и спросила:
– Is there any cafe somewhere near?
– Уи, – сказал араб. – Саппер ноу. Саппер а ля кафе.
И помахал мне рукой на прощание.
Кроме меня, на улице никого не было. Я шла по Эмиля Золя и слушала собственные шаги. Странное ощущение. В Москве, даже в спальном районе, невозможно слышать свои шаги. Их всегда заглушают еще чьи-то шаги, или голоса, или машины, или музыка из открытых окон… В любое время суток.
А вот в Париже – пожалуйста. После девяти вечера город вымирает. Ну, кроме разве что самого центра.
Ничего похожего на кафе – по крайней мере, на открытое кафе – я нигде не видела.
Я шла и думала о своем муже. О своем бывшем муже.
…Я помню всякие мелочи. Дурацкие, неинтересные подробности.
Он, например, пил много воды. На ночь ставил рядом с собой двухлитровую бутылку, практически не просыпаясь, из нее отхлебывал, и к утру она была пустой.