— Ну и как мы себя чувствуем, Элина?
Странно, что по-английски к человеку можно обратиться во множественном числе, «мы». Она одна, одна. При чем тут «мы»?
— Хорошо, — отвечает Элина в надежде, что женщина уйдет.
Но у той наготове целый список вопросов. Она желает знать, что Элина ест и сколько раз в день. Выходит ли на улицу, высыпается ли, записалась ли в группу поддержки, а раз нет, собирается ли; принимает ли лекарства, есть ли у нее помощники.
— Помощники? — переспрашивает Элина.
Женщина косится на нее из-под соломенной челки. Оглядывает комнату, Элинину пижаму.
— Вы живете одна?
— Нет. Я живу с другом, но…
— Но что?
— Он на работе. Он не хотел… То есть собирался взять отпуск. Они снимают фильм, выбились из графика и… ну…
Гостья долго царапает в блокноте. Бесконечные бумаги и вопросы утомляют Элину. Скорей бы эта женщина ушла — и растянуться бы на ковре, подложить руку под щеку и уснуть.
— А как у вас заживает? — спрашивает гостья, уставившись в бумаги.
— Заживает?
— Шов.
— Какой шов?
Гостья вновь бросает на Элину строгий взгляд.
— От кесарева. — По лицу ее пробегает тень сомнения. — Вам ведь делали кесарево сечение?
— Сечение? — Элина вертит слово в голове. «Сечение» означает разрез. Операция. Она прижимает к животу руку, вспоминает жгучую, как факел, боль. — Сечение… — бормочет она.
Гостья вновь заглядывает в записи, перебирает страницы.
— Здесь написано… давайте посмотрим… затяжные роды, осложнения и — вот — экстренная операция, кровотечение.
Элина смотрит на женщину в упор. Схватить бы ее сумку да в окно! Элина представляет звон стекла, дождь прозрачных осколков, глухой стук от удара сумочки об асфальт.
Гостья смотрит на нее из-под насупленных бровей, рот приоткрыт.
— Я вас попрошу, — Элина старательно выговаривает каждое слово, — уйти. Пожалуйста. Я очень занята. У меня… у меня… дела. Вы ведь не обидитесь? Заходите как-нибудь в другой раз. — Она тщательно подбирает слова, чтобы не оскорбить гостью. Неизвестно, откуда эта женщина взялась, но это не повод для грубости. Элина провожает ее до дверей. — Большое спасибо, — говорит она, закрывая дверь. — До свидания.
* * *
Александра на весь день запирается в комнате, подставив под ручку двери стул, чтобы не открыли братишки-сестренки. Те переговариваются и стенают за дверью, но Александра не сдается. Она изучает карту Лондона. Достает из платяного шкафа чемодан, выбивает пыль из малиновой атласной подкладки, перебирает одежду на вешалках, раздумывая, что взять с собой в новую жизнь, а что оставить. Младшие, захваченные драмой, подсовывают под дверь записки, печенье, даже ленту для волос.
— Поезжай в университет и извинись, — шепчет в замочную скважину кто-то из них. — Может, тебя примут обратно.
— Не за что мне извиняться! — огрызается Александра. — Не за что!
— А ты все равно извинись, — советует благоразумное дитя. — Ну и пусть не за что.
Но Александра блуждает из угла в угол, грызет печенье, читает главу-другую из книги, зачесывает наверх волосы, снова распускает, собирает в пучок на затылке. Садится писать дневник — получается сумбур, сплошные помарки. Делает перед зеркалом стойку на руках.
В сумерках, когда семья садится ужинать, добровольная узница Александра высовывается из окна как можно дальше, но так, чтобы не выпасть, ложится животом на подоконник, руки-ноги в воздухе, и пытается удержать равновесие.
Едва ей удается найти точку опоры — почти, почти, ноги над полом, руки в стороны, парящий ангел, — снизу, с дороги, доносится тарахтение мотора. Александра поднимает голову, теряет равновесие, царапает живот о подоконник, ноги стукаются об пол. Она вглядывается в темноту.
Та к и есть! По дороге движется машина, светлая, с открытым верхом, летит со свистом, закладывая крутые виражи, звук мотора то громче, то глуше. Человек за рулем ссутулился, ветер ерошит его волосы, лица не разглядеть, но Александра уверена: это он. Поднявшись на цыпочки, она едва заметно машет рукой.
Слышен визг тормозов, машина круто разворачивается. Водитель — высокий, в светлом костюме, — не заглушая мотора, выпрыгивает из салона. В руке у него что-то белеет. Он чуть замешкался. Смотрит на дом? «Почему, — отчаянно ругает себя Александра, — я не включила свет?» Он увидел бы ее у окна, наверняка бы увидел. Она хочет подбежать к стене и зажечь лампу, но боится потерять его из виду.
Вот он спрятал в листву живой изгороди что-то белое. Да, спрятал. Еще миг — и он садится в машину и исчезает за поворотом.
Александра сбегает вниз по лестнице, проносится через кухню, где семья ужинает, и, сдернув с крючка фонарик, выскакивает во двор и бежит босиком по мокрой траве, мимо деревьев и кустов, темнеющих на фоне неба.
Надо спешить — если мать бросится за ней, все пропало. Впопыхах она едва не теряет из виду записку, но луч фонарика высвечивает ее среди листвы.
«Александра, — написано неровным почерком, — вот моя визитка. Разыщите меня, когда приедете в Лондон. Пообедаем вместе. Ваш Иннес Кент».
И занятный постскриптум: «Я тоже не любитель сокращать имена, но, должен сказать, имя Александра — не самое для Вас подходящее. Думаю, в Вашем имени должна быть изюминка. Мне Вы видитесь как Лекси. А на Ваш вкус?»
Она дважды перечитывает записку и трижды — постскриптум. Свернув ее, прячет в карман синего платья и садится в темноте на пень. Она Лекси. Она едет в Лондон. И будет обедать с мужчинами в галстуках цвета утиного яйца.
* * *
— Ты помнишь, — спрашивает Элина, а Тед не сводит глаз с экрана — от слов «ты помнишь» ему всегда становится не по себе, — ту гостиницу, где вместо душа был… — Элину одолевает зевота, сводит челюсти, на глазах слезы, — был… — голос у нее слабый, сонный, будто в любую минуту готовый прерваться, — шланг?
— Шланг? — изумляется Тед.
— Ага. А еще была… эта, как ее… — Элина, повалившись на Теда, опять зевает, поджимает ноги, будто ножки шезлонга. — Как это будет?
— Э-э… понятия не имею.
— Мыльница, — бубнит Элина с закрытыми глазами. — Из консервной банки.
Тед роется в памяти. Не было нигде шланга вместо душа. Он перебирает в уме все места, куда они ездили вдвоем. Рим? Или в Риме он был с Иветт? Рим: с Элиной или с Иветт? Или еще до Иветт, с той блондинкой, как ее там? Вспомнил, с Иветт — она еще закатила скандал из-за солнцезащитного крема на Кампо-де-Фьори. Хорошо, что он не сказал «Рим», вовремя остановился. Была еще гостиница в Норфолке, на маяке, где они жили с Элиной, но там был вроде бы нормальный душ.
— …А во дворе — коза, — бормочет Элина, — с детенышем — как по-вашему? — с козленком, белым-белым. Помнишь? Ты еще сказал, что кроме него мы там за все время не видели ничего чистого.
Да, теперь вспомнил. Картинка оживает перед глазами, точно вспыхнул экран компьютера. Крохотный тонконогий козленок, белоснежный, с ярко-розовыми, будто напомаженными, губами.
— В Индии?
— Угу. — Элина кивает: голова ее приподнимается и вновь опускается ему на колени.
— Керала. — Тед хлопает по подлокотнику, радуясь наплыву воспоминаний: Элина у дверей лавки, где торгуют пряностями; прогулка по эвкалиптовой роще; белоснежный козленок, которого они видели каждый день, его мать на привязи, ее дрожащее блеяние; как они ехали ночным поездом и как ему не давали уснуть топот в коридоре и вспышки голубого света. — Керала, — повторяет Тед, — да. Где-то же есть фотографии? Я ведь снимал. Принести?
Не услышав ответа, он смотрит на Элину. Она спит, головой на его коленях, подложив руку под щеку, губы приоткрыты. Теда берет досада: у него пробудили воспоминания об Индии, а высказаться не дали. Нечасто его хватает на такие разговоры, и вот, раз в кои-то веки, он готов, а Элина возьми да и усни. Хочется погромче сказать «Керала» или шевельнуться, чтобы она проснулась и выслушала его воспоминания об Индии, — но тут же становится стыдно. Не надо ее будить. Что за мысли лезут в голову, что он за эгоист?