"В доме "негодяя« Ростопчина, – продолжает Наполеон, —захватили ружья, бумаги и начатое письмо – он убежал, не успев его кончить... Москва, один из богатейших городов в свете, не существует более; эта потеря неисчислима для русских, для их торговли, для дворянства; ее можно оценить в несколько миллиардов. Арестована и расстреляна сотня поджигателей. Тридцать тысяч раненых и больных русских сгорело. Богатейшие торговые дома России разорены. Ничего не успели вывезти и когда увидели, что все попало в руки французов – сожгли свою первопрестольную столицу, свой святой город, центр империи... Это преступление Ростопчина. Мы боролись против огня, но негодяй губернатор принял ужасную предосторожность – вывез и уничтожил пожарные инструменты.»
Как бы в ответ на все это, ему доносили из Парижа, что невозможно описать того ужаса, изумления и даже негодования, которое произвела там весть о пожаре Москвы... Можно было понять, что бюллетень, из которого узнали бы теперь, что французские солдаты в тепле, одеты, сыты, произвел бы гораздо более впечатления на общество, нежели всевозможные известия о победах...
Впрочем, Наполеон, после жалоб на вероломную встречу со стороны города, объявил, что «армия его поправляется: у нее много хлеба, картофеля, капусты и других овощей, говядины, солонины, вин, водки, сахару, кофе и всего прочего. Солдаты нашли много мехов и шуб для зимы.»
«Авангард стоит на дороге в Казань, другой – на пути в Петербург.»
Мягче всех относился Наполеон к императору Александру, который, по его мнению, не задумался бы заключить мир, если бы только получил хоть одно из писем, к нему посланных – писем грустного, меланхолического характера.
Изложивши свои великодушные намерения Яковлеву, русскому барину, захваченному на выезде из Москвы – ограбленному солдатами и представившемуся во фраке своего камердинера —Наполеон после разных упреков и выговоров, значительно смягчив тон, спрашивает: «Если я напишу письмо, согласитесь ли вы отвезти его; обещаете ли, что оно будет передано Александру, в его собственные руки? – В таком случае я отправлю вас, но имеете ли вы возможность дойти до вашего государя и ручаетесь ли вы мне, что он получит письмо?»
Разумеется, Яковлев обещает все.
Ночью Наполеон встает нарочно, чтобы написать это письмо: «Я воевал с вашим величеством без злобы. Два слова от вас перед или после последней битвы – я остановился бы, пожертвовал бы правом вступления в Москву. Если ваше величество еще сколько-нибудь расположены ко мне, вы примете в уважение это мое обращение к вам... Человечество, выгоды вашего величества и этого обширного города требовали вверить мне столицу, оставленную вашими войсками», – пишет он далее Александру...
В три часа утра он отсылает письмо пленнику, который едет с ним через французские аванпосты, в восторге от возможности так дешево расплатиться за свою оплошность.
Тутолмин, директор Воспитательного дома, тоже имел честь беседовать с Наполеоном и услышать из его уст об уважении и братских чувствах к Александру, так же как и готовности заключить мир. «Я никогда подобным образом не воевал, – говорит Наполеон Тутолмину, – мои войска умеют сражаться, но не жгут. От самого Смоленска я встречал только один пепел... Надо же положить предел кровопролитию, пора нам и примириться... мне нечего делать в России».
Так как служебные обязанности не позволяли Тутолмину отлучиться из Москвы, то Наполеон просил его в первом же донесении императрице – которое он перешлет через аванпосты – не забыть замолвить словечко о мирном расположении его и полной готовности приступить к переговорам о мире.
Немало беспокоила Наполеона первые дни по вступлении в Москву неизвестность насчет местопребывания русской армии, совершенно упущенной из вида за пожаром, грабежом и всеми бедами. Наполеон сердито выговаривал генералу Себастиани, раздражаясь и осыпая его упреками за потерю следов Кутузова. Предполагая, что частые переговоры на аванпостах с русскими послужили поводом ко всем оказавшимся оплошностям, он приказал маршалу Бертье написать Мюрату, чтобы, под страхом смертной казни, запрещалось входить в сношение с русскими аванпостами. «Его величеству угодно, писал Бертье, – чтобы сносились с неприятелями только ружейными и пушечными выстрелами». Впрочем, не один Наполеон встревожился исчезновением русской армии и обрадовался, когда след ее отыскался – маршалы тоже опасались одно время, как бы Кутузов не перерезал сообщения французской армии.
"11 сентября Наполеон, – по словам Кербелецкого, – в предшествии двух камер-пажей, в сопровождении своего генералитета, придворных чинов, трех русских пленных и конвоя, состоящего из эскадрона шассеров и польских уланов, в первый раз выезжал из Кремля осматривать разоренную Москву и в первый раз, оставя светло-серый свой сюртук, показался в мундире. Надлежало думать, что когда у маршалов и у всех генералов французских, по общей воинской форме, мундиры были вокруг богато вышиты золотом, то император их при сем случае блестит отличным золотым шитьем и украшен будет орденами; но он, напротив того, одет был в простой армейский мундир темно-зеленого сукна, с красным воротником, без всякого шитья, с одними только эполетами, со звездою на левой стороне и с алою лентой по камзолу, но которая едва была видна из-под мундира, и в низенькой треугольной, наспех связанной шляпе с небольшою кокардой и ехал на простой польской лошади; под генералами же и придворными чиновниками были английские, а под нами русские крестьянские, довольно изморенные голодом. При этом выезде Наполеона многие из жителей Московских, испивших всю чашу бедствий от нашествия на них иноплеменников, увидев издали многочисленную свиту, убегали прочь. Другие, быв посмелее, отваживались украдкою выглядывать из-за обвалившихся стен. Напоследок, в одном переулке, близ Охотного ряда, одетая в лохмотья толпа мещан человек до 40, на коих от страху, от голоду и холоду едва подобие человеческое осталось, выждав когда свита приблизилась к переулку, падают на колени, простирают к иноплеменному государю свои руки, вопиют о претерпленном ими грабеже и всеконечном разорении, и просят пощады и хлеба!
Но сей жестокий человек поворотил от них лошадь свою вправо и не удостоил их своего взгляда и только приказал статс-секретарю своему узнать, о чем они просят?
Тогда по всему пространству Москвы представлялся мрачный образ неизъяснимого ужаса и совершенного запустения. Уцелевшие от пожара дома были разграблены, и церкви пограблены и обруганы. Везде валялись по мостовым разбросаны и разорваны, либо разбиты, либо разломаны: люстры, зеркала, столовая посуда, мебель, картины, книги, утварь церковная и даже священные лики угодников Божиих"...
Как уже упомянуто, грабеж, раз допущенный, трудно было остановить, несмотря на самые строгие запрещения и угрозы. Своевольство стало так велико, что, например, Себастиани признавался приходившим с жалобами, что он не в силах удержать солдат. Мало того, сам император терпел от своеволия и забвения дисциплины. В приказе от 22 сентября сказано, что «не взирая на все повеления, караулы не исполняют своей обязанности; ночью часовые не окликают прохожих!» 24 сентября: «Сегодня на разводе офицеры не салютовали шпагой императору.» Обер-церемониймейстер дворца жаловался на то, что «несмотря на неоднократное запрещение, солдаты продолжают отдавать долг природе во всех дворах дворца, даже под самыми окнами императора.»
Не весело проводил Наполеон время в Кремле – дни были долги и тяжелы. Он ждал от Александра ответа, который не приходил. Между прочим, его приводило просто в отчаяние громадное количество галок и ворон, о которых он говорил: «Боже ты мой, неужели они всюду следуют за нами.»
Почти ежедневно Наполеон прогуливался по городу верхом: он ездил на маленькой белой арабской лошади, в сопровождении нескольких генералов, адъютантов и пятидесяти улан. Никогда ни с кем не говорил он на улице.
Как уже раньше сказано, в одном из уцелевших домов был устроен театр для солдат и офицеров армии, но сам Наполеон ни разу там не был. Иногда, по вечерам, он играл в карты с Дюроком. Было дано несколько концертов во дворце: пел итальянец Тарквинио, недавно приехавший в Москву из Милана, также играл пианист Мартини, но император слушал их с печалью в сердце. «Салонная музыка, – замечает Констан, – не трогала более его больной души», – очевидно, все эти развлечения, как и прогулки по городу, не рассеивали тяжелых дум, направленных к разрешению неразрешимой задачи: как полную неудачу похода представить перед Европой великим успехом, как ловким движением выйти из безвыходного положения?