Лал взяла мою руку в свою, но в ее прикосновении и взгляде не было ничего убаюкивающего.
— Ты по-прежнему полагаешь, что мы навязываем тебе работу сиделки? — спросила она. Она не улыбалась.
Громко хлопнула дверь кухни — кого-то явно не заботит, что постояльцы еще спят. Этот звук был мне знаком. Я знал, что Карш вышел в холодный туман и теперь стоит руки в бока и озирается, разыскивая меня. Еще минута — и он примется громко меня звать. Я обвел их взглядом — прекрасных чужестранцев, которые знали, что могут делать со мной все, что захотят, которые так быстро перевернули вверх дном и разнесли вдребезги мою жизнь в «Серпе и тесаке», что она теперь казалась сном, как та песня про Бирнарик-Бэй, куда меня кто-то собирался когда-нибудь отвезти… В сон вернуться невозможно — дурной был сон или хороший, все равно его не вернуть. Я сказал им, выговаривая слова как можно отчетливее:
— То, что я полагаю, для вас имеет не больше значения, чем для меня то, кто именно держит меня за глотку.
Потом я слез с Тунзи и повел его в денник расседлывать. Я не обернулся и не поднимал глаз, пока не услышал, что они уехали.
ТРАКТИРЩИК
Я смотрел, как он приближается ко мне, точно так же, как смотрел ему в спину в ту ночь, когда по всей бане валялись покойники. В сырое утро голоса и звуки разносятся далеко. Я слышал топот копыт даже после того, как они выбрались на большак.
— Что, не взяли тебя, а? — спросил я.
На это он ничего не ответил, кроме:
— Извините, что задержался. Мне надо было присматривать за Тикатом. Ночь выдалась тяжелая.
— С Тикатом твоим все в порядке, и тебе это известно не хуже моего, — сказал я. — С парнем, который способен из-за крохотного синяка на затылке и перекошенной физиономии два дня жрать мои харчи на дармовщинку, явно все в порядке. А что до этих баб — ничего, не вешай носа. Наверняка скоро в здешних краях появится караван работорговцев или разбойничья шайка, и ты сможешь удрать с ними. Только лошадь тебе лучше спереть помоложе Тунзи — он не доберется дальше сада Хракимакки, и хорошо, если туда-то дойдет.
Но тут я уже принялся колотить его — точнее, пытался: он был полусонный и тем не менее ухитрялся уворачиваться, и удары мои приходились так, что от них было больше вреда мне, чем ему. Сдается мне, что я ни разу не сумел как следует врезать этому парню с тех пор, как ему исполнилось лет восемь. Честное слово.
Он бормотал:
— Я вовсе не хотел сбежать, правда не хотел!
Но я обращал на это не больше внимания, чем обратили бы вы на моем месте. А кто бы не захотел сбежать от старого толстого Карша и из «Серпа и тесака» и последовать в золотые дали за двумя прекрасными искательницами приключений? Я бил его за то, что он вообразил, будто я поверю его вранью, за то, что у него не хватило ума и вежливости сообразить, что я и сам с удовольствием сделал бы то же самое. А ведь он думал, что знает меня!
— Шадри надо натаскать дров и воды на кухню, — сказал я. — А когда он тебя отпустит, вычисти те стоки под конюшней. Они снова засорились — аж сюда воняет. И пусть Тикат тебе помогает, если он рассчитывает провести еще хоть одну ночь под моей крышей. А что до твоих планов, — и я врезал ему по локтю: рука потом целый день болела, — в следующий раз устраивай так, чтобы они не зависели от чьего-то «да» или «нет». В следующий раз постарайся сбежать как можно дальше, и беги не останавливаясь, потому что если ты вздумаешь приползти обратно, я из тебя всю юшку до капли выжму. Понял, парень?
В тот раз он ничего не понял. Покосился на меня мрачно и озадаченно, а потом прошмыгнул мимо, в сторону дровяного сарая.
— А от того старика держись подальше, слышишь? — крикнул я ему вслед. — И от той девицы тоже! Даже разговаривать не смей с этой сумасшедшей!
Тут я обернулся, потому что почувствовал, как на меня кто-то смотрит. Это была лиса. Сидит и ухмыляется мне из-за прутьев корзины. Она исчезла, просто-таки растворилась, едва я успел кликнуть Гатти-Джинни, но я ее видел! Я ее точно видел!
НЬЯТЕНЕРИ
Лал сказала:
— Извини, если тебе не нравится мое пение. Мне-то все равно, что ты думаешь по этому поводу, но все-таки извини.
К тому времени мы давно ехали шагом, пустив вперед вороного конька милдаси, хотя он у нас шел под вьюками. Конек хорошо понимал эту местность. Он шел по тропе, не сдвигая ни камушка, в то время как наши бедные лошади пробирались вперед, точно люди в буран. Я ответил:
— Против твоего голоса я ничего не имею — мне не нравятся твои песни. Ни мелодии, ни размера, ни начала, ни конца — сплошное унылое завывание, которое звенит в ушах день за днем. Ты только не подумай, что я издеваюсь, но неужели твои народ именно это считает за музыку?
Мой конь запрокинул голову и шарахнулся назад, зачуяв горного тарга. Я унюхал его мгновением позже. Впрочем, к северу от Корун-Бега нет ни единого горного хребта, где не водились бы тарги. Следующие несколько минут я убеждал коня, что никакого тарга тут нет, а воняет из прошлогоднего заброшенного логова. Я от души надеялся, что это так и есть. Лал ждала меня чуть впереди.
— Считает, — ответила она. — А еще — за историю, и за поэзию, и за генеалогию. Поезжай впереди, если тебя это так раздражает. Или спой сам что-нибудь для разнообразия. Даже Лукасса поет время от времени, и я часто слышала, как Россет напевает что-то за работой — боги ведают, с чего. А вот ты никогда не поешь.
— Тут воздух разреженный, — ответил я. — Я берегу дыхание.
Мы уже четыре дня пробирались в горах над Коркоруа, по дороге, которая то и дело виляла взад-вперед — точно лодка, пытающаяся поймать ветер, по выражению Лал. Временами дорога уходила на три, на четыре, на пять миль в сторону, чтобы подняться меньше чем на милю. Несмотря на это, мы успели забраться достаточно высоко, чтобы смотреть сверху на парящих в воздухе снежных ястребов. Подножия гор, среди которых мы поначалу разыскивали нашего учителя, отсюда казались такими же плоскими и туманными, как пашни, над которыми они возвышались. Воздух действительно был разреженный и холодный к тому же, даже сейчас, в разгар лета. И привкус у воздуха был странный, похожий на вкус загнивающего плода. Над нами высились ледяные пики, дышащие сединой.
— Для меня дышать и петь — одно и то же, — сказала Лал через плечо, когда мы двинулись дальше. — Я не понимаю людей, которые не поют.
Лал с самого отъезда — а на самом деле, и раньше — пребывала в каком-то сварливом настроении. Она ни разу не призналась, что ей тревожно, но при этом не давала мне ни минуты покоя, даже когда мы молчали. Существует немало людей, которых подобные ситуации вполне устраивают, но Лал была не из них. Никогда не встречал человека, которого сильнее раздражали бы обыкновенные житейские ухищрения. Гневом она наслаждаться могла, но неискренностью — никогда. Я во второй раз остановил лошадь и остался стоять на месте, пока Лал не обернулась, услышав, что за ней никто не едет.
— Так что, мы больше не товарищи? — спросил я. — Из-за того, что произошло между усталыми и одинокими людьми, которые перенесли вместе немало тягот, дружбе конец раз и навсегда?
Жизнь моя сложилась так, что мне нелегко задавать подобные вопросы. Да и Лал нелегко было на них отвечать. Она и не ответила. Только сказала так тихо, что я еле расслышал:
— К закату надо добраться до перевала Симбури.
На этот раз она не стала оглядываться, чтобы посмотреть, следую ли я за ней.
Мы таки добрались до перевала Симбури — громкое имя для козьей тропы вроде тех, что ведут на летние пастбища, немногим шире ручейка, у которого мы заночевали. Пока мы возились с лошадьми, почти не разговаривали. Потом уселись друг напротив друга над неглубокой ямкой, в которой сотня или тысяча поколений козопасов разводила костры. Лал спросила:
— Как ты думаешь, где он напал на наш след?
— В Тродае, — сказал я. — В том местечке, похожем на пятно лишайника на крохотной скале. Мы там слишком многих расспрашивали о том, не знают ли они о горной реке. Он догнал нас в Тродае.