К сентябрю 1985 года я пребывал на середине пути, рукопись уже внушительной стопкой возвышалась на столе, и вдруг катастрофа, за ней — лихорадка. Я скрепил себя приказом закончить работу, уже не веря, что оправлюсь от удара (да и сколько их можно принимать), а впереди еще изрядная проба на живучесть — вторая операция. И я сел за машинку. Я писал в чаду и ознобе лихорадки, не прекращая и тренировок до января 1986 года. В январе я оказался в Оберндорфе. После второй операции лихорадка не просто возобновилась, она обострилась до чрезвычайности, но я продолжал тренироваться.
Я непременно должен был закончить эту книгу — свою главную, в ней смысл и оправдание моей жизни. И я тронулся в путь — день за днем белые листы, выстроченные машинкой. Успеть, пока еще есть силы, пока живу, жив...
Оставались заключительные главы, к счастью, прописанные вчерне, когда я еще был здоров, Я комкал окончание рукописи — хоть как-то привести к завершению, обогнать болезнь, успеть...
Неотвязно мучила мысль, что умру, не завершив работу. Я очень торопился, многое сводил в рукопись схематично, но ни энергией, ни запасом времени, следовательно, запасом жизни, не располагал. Надо было принимать условия игры.
Я ждал, слабость вот-вот сломает меня и лихорадка пресечется обрывом жизни. Я не верил в ее прочность. Я писал до семи часов в сутки. Я ложился, и не раз, но не всегда из-за позвоночника, слабость, головная боль — их надо было унять...
Удивительный феномен — любимая работа или творчество. Работа, тем более целиком владеющая воображением и помыслами, оказывается сильнее своего создателя, даже выше настроений, которые владеют им. На часы творческого поиска и решения задач (правка, определение лучшего художественного решения, сведение результатов в печатные страницы) я отключался от настоящего, тех самых упорных мыслей о горе и своей ненужности...
Нет, краешком сознания я видел себя настоящего, но видел как бы отстраненно, без спазм горя. Я складывал рукопись, решал задачи мысли, образов, действия... Закончив работу, я зачехлял машинку, отодвигал в глубь стола и с жадностью принимался просматривать новые страницы — каковы, как удались? Наконец, я скреплял страницы, ронял голову на руки. И так и сидел, окаменев, не имея ни сил, ни желания двигаться. Меня снова ждала жизнь — боли, горе, бесконечный мысленный перечет ошибок, которые я допустил в жизни и которые столь губительно ударили. Мертвыми ногами я поднимал себя и принимался за мелочи бытовых забот...
Но день за днем я работал: второй, четвертый, шестой месяц!.. И я незаметно стал распрямляться. Часы работы — часы невольного забытья, нередко и полного, глубокого забытья, своего рода отречения от себя — целительного забвения всего настоящего и прошлого, только труд!
Это способствовало возникновению и укреплению новых связей в мозгу, не стирающих, но ослабляющих мысли о ненужности жизни. Все задвигало восприятие настоящего, в котором горе правит бедой, слезы — отчаянием, а радость достижима лишь через море пота и страдания. Я с отвращением поглядывал на дни, свой стол с машинкой (ее я не переставал нежно любить), раздутую от вкладышей телефонную книжку с адресами и номерами телефонов издательств, редакций, знакомых... Все в прошлом, жизнь гаснет, поспеть бы только с приведением в порядок дел.
Однако к окончанию работы над книгой я уже был другой. Лихорадка не покидала, даже, наоборот, ждала с удвоенной злостью, но я уже поворачивал к жизни. Нет, прежнее настроение еще несло меня по дням и неделям, и в основном я еще тяготился жизнью, но уже прикидывал будущие книги — книги новых идей, света, уравновешенного отношения к злу и добру (и тут же воображаемые страницы в неумеренностях страстей, дерзостях помыслов и чести, которая превыше всего, — значит, я оживал). Я не радовался жизни, но уже начал приглядываться к ней, точнее, ко мне начал долетать ее голос — голос бытия, единственного и неповторимого.
Именно работе я обязан тем, что остался жить. Именно работа, все тот же долг перед жизнью не позволили мне погрузиться в тьму распада. И даже смерть мамы, кто ближе мамы, уже не опрокинула меня назад, в отрицание жизни. Мама умерла ровно через год после моей второй операции — самые тяжкие полтора года моей жизни. Самые ли?!. Если говорить словами Альберта Эйнштейна, господь бог изощрен, но не злобен... Изощрен — это точно...
Тренировки — эликсир жизни. Именно они обновляют организм, врачуют все наши жестокие эксперименты над ним, дарят силу и молодость. Я волочился по тренировкам, ибо лихорадка сужала их, удлиняла паузы между ними, после каждой я прихварывал. Шли месяцы. Уже отчетливо обозначилось стремление жить и преодолеть болезненное состояние, а я барахтался в мерзостях лихорадки. Я оказывался бессильным, мне не удавалось восстановить себя, к каким бы приемам я ни обращался.
Нездоровье требовало отказа от тренировок, но я знал, это даст облегчение на какой-то год, а после покачусь дальше, в распад, и с таким трудом налаженные тренировки, отвоеванное у организма право на определенную работу станут невозможными. Организм просядет, и практически невозможно будет вернуть обратно способность справляться с физическими напряжениями — надо будет снова учиться сносить самые ничтожные нагрузки. Только терпеть — и ничего больше в помощь. Никакого искусства и умения в помощь — только терпеть.
В свое время для освоения тренировок (соответствующего уровня обменных процессов в организме), для возвращения организму способности переносить определенную работу и усталость я прошел сквозь толщу болезней, немоготы — годы прогрызания этой толщи. Тогда я решил вернуть мощь и неутомимость в работе и движении и вернул.
И теперь я страшился опять попасть в зависимость от слабостей и болезней. Все что угодно, но только не подлая зависимость от прихотей больного организма, особенно сосудистой разболтанности. Господи, это такие головокружения, боли, не голова — воспаленный пузырь. Годы таких страданий!.. Любой ценой хоть как-то поддерживать тренированность. Бог с ними, лихорадками, суждено лечь — полягу, но сильным, не в спазмах, жутких головных болях, неспособности нормально дышать и двигаться. Не дать размыть ту базу, которую я сложил в предыдущие годы. Именно она позволила мне шесть с половиной лет назад поднять себя из развала и, без сомнения, спасла в операциях. Нет, нет, я встречу весь натиск невзгод в рост. Пусть прогрызание через слабости, пусть в лихорадке, пусть в разных одышках еще на годы, пусть... Я через все это прошел и не вернусь к слабости, таблеткам, очередям к врачу.
Зной и стужа — мои, любые нагрузки — мои и любая страсть мне по плечу. Только так!
Я сбился с шага, едва не полег, но я не изжил себя, у меня есть дела в этом мире, желания еще не иссохли. Я изломан, но жив и не утратил способности восхищаться красками всех дней.
Этот смутный даже для моего глаза процесс во мне явно набирал размах. Бледные краски жизни наливались своим настоящим цветом, звуки ее все чаще прорывались через безразличие и глушили всей своей яростью и бесцеремонностью. Я неуверенно улыбался, нащупывая шаги. Терял улыбку, снова окунаясь в безнадежность прошлого, и опять угрюмо озирался, точнее, приглядывался: а как жить? Новые усилия — к чему? Какой смысл возрождения? И что все-таки главное, ради чего, как говорится, стоит трудиться? В чем это главное?..
Я пробовал новые приемы тренировок, более доступные, к тысячам прошлых тренировок прибавлял новые. Натужно, но я поворачивал к жизни. Приближение к ней загораживали болезни, такие всесильные нашими болями и нашей зависимостью от них и вроде бы такие несокрушимые: ползи, глотай таблетки, молись на белые халаты... Нет, я должен разгадать шифр лихорадки. Конечно, все это — нервное потрясение, запредельная усталость, надрыв, однако я должен раздвинуть эти завалы, существуют способы, не могут не существовать. И я набирал тренировки — не дать исчезнуть базе прошлых нагрузок. Опыт борьбы за восстановление в недавнем прошлом убеждал: восстановление невозможно за месяцы, даже год, может быть, годы, но почему при такой работе все без ощутимых сдвигов к лучшему, почему одна темнота лихорадки, совершенная беспомощность перед ней, и все-все, что пробую, прикладываю к себе, напрасно, без пользы?