Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В окончательном виде стихотворение обновляется на предпоследнюю строфу, благодаря чему несколько перемещается упор со "страстного стона" на стон "смертный". Однако поиски "несказанного" сами по себе интересны не столько в плане поэтическом, сколько, бесспорно, в психологическом.

Итак, октябрь сорокового. Хаос унылой комнаты на Покровском бульваре. Ни одной надежды впереди. И стихи:

ЗЕМНОЕ ИМЯ

Стакан воды во время жажды жгучей:
— Дай! — или я умру! —
Настойчиво — расслабленно — певуче —
Как жалоба в жару —
Всё повторяю я — и всё жесточе
— Снова — опять —
Так в темноте, когда так страшно хочешь
Спать — и не можешь спать.
Как будто мало по лугам снотворной
Травы от всяческих тревог!
        Настойчиво — бессмысленно — повторно —
Как детства первый слог…
Так с каждым мигом все непоправимей
К горлу — ремнем…
И если здесь — всего — земное имя, —
Дело не в нем.

Последнее четверостишие, смысл которого был достаточно туманен, в контексте ситуации спустя двадцать лет звучит гораздо отчетливее. Земное имя, единственное, удерживающее еще поэта на земле, то самое имя; "внутри кольца", — дело именно в нем…

Запись во время работы над этим стихотворением:

"NB! Сегодня (26-го сентября по старому. Иоанн Богослов) мне 48 лет.

Поздравляю себя 1) (тьфу, тьфу, тьфу!) с уцелением, 2) (а м. б. 1) с 48-ью годами непрерывной души".

Впервые в жизни, готовя стихи для издания, Цветаева занималась самоцензурой. Ей хотелось включить в книгу стихи из цикла "Бог", но, понимая, что название не пройдет, поверяла свои сомнения тетради: "Что если назвать Рок или Гермес (NB! какая ерунда) или — Зевес?" Но на эту глупость она пойти не смогла. Она и так уже, взяв стихи из цикла "Отрок", заменила заглавие на "Леонардо". Для большей понятности озаглавила много стихотворений, которые прежде печатала без названий: "Первое солнце", "Змей", "Амазонки", "В граде друзей", "Ангелы"[137] и т. д.

Двадцать четвертого октября в ее тетради появилась печальная запись:

"NВ! Вот, составляю книгу, вставляю, проверяю, плачу деньги за перепечатку, опять правлю; и — почти уверена, что не возьмут, диву далась бы — если б взяли. Ну — я свое сделала, проявила полную добрую волю ("послушалась") — я знаю, что стихи — хорошие и кому-то — нужные (м. б. даже — как хлеб).

Ну — не выйдет, буду переводить, зажму рот тем, которые говорят: — Почему Вы не пишете? — П. ч. время — одно, и его мало, и писать себе в тетрадку — luxe[138]. П. ч. за переводы платят, а за свое — нет.

По крайней мере — постаралась".

И еще: "Запись — 26-го (кажется) окт<ября> 1940 г. — перед лицом огромного синего стылого окна:

"Я, кажется, больше всего в жизни любила уют (securite). Он безвозвратно ушел из моей жизни".

Не отголосок ли это ахматовских строк, бессознательно застрявших в памяти Марины Ивановны:

…К уху жарко приникает
Жаркий шепоток беды —
И бормочет, словно дело
Ей всю ночь возиться тут:
"Ты уюта захотела,
Знаешь, где он — твой уют?"
("От тебя я сердце скрыла…")
* * *

Рукопись цветаевского сборника пошла на отзыв к К. Л. Зелинскому и Л. И. Тимофееву. Второй рецензент, судя по дошедшим до нас сведениям, откликнулся доброжелательно, но не сразу; что же до первого, то 19 ноября помечен его "Отзыв о сборнике стихов Марины Цветаевой (2862 строки)".

Преподлая, даже по тем временам, была рецензия. Заметив, что сборник — "по-своему цельная, искренняя и художественно последовательная книга", автор утверждал, что стихи — "с того света", что они — "нечто диаметрально противоположное и даже враждебное представлениям о мире, в кругу которых живет советский человек". Писал об "узости, искривлении души" автора, о том, что книга — "душная, больная", что в ней — "клиническая картина искривления и разложения человеческой души продуктами капитализма в его последней особо гнилостной формации" — откуда и берет свои истоки поэзия Цветаевой. Ругал поэтику, словарь, утверждал, что три четверти стихов — "словесные хитросплетения" и абсолютно непонятны; "мысли и образы говорят о том, что поэт целиком находится во власти буржуазных предрассудков в своих воззрениях на действительность". Цветаева "не имеет что сказать людям".

Своим отзывом на книгу Цветаевой Зелинский разоблачил прежде всего самого себя. Рассматривая знаменитое стихотворение "Тебе — через сто лет", он комментировал его так: "Разговор через голову сегодняшнего читателя с неким будущим "через сто лет" вызывается еще и потому, что автор хочет как-нибудь обойти "окольным", "косвенным" путем "проклятый вопрос" — куда ты сегодня звал, с кем шел?" Или: разбирая строки из стихотворения "Пригвождена": "…у читателя рождается законный вопрос: кто же виноват в том, что поэт с протянутой рукой стоит за счастьем, что он чувствует себя так, точно пригвожден к какому-то столбу? Кто виноват в этом? Еще меньше читатель, строитель социалистического общества, может взять эту вину на себя".

Такие слова, которые иначе как пародийными назвать нельзя, способны были однако — убить. И кто знает, что произошло бы с Мариной Ивановной, если б ей показали отзыв Зелинского полностью. Но нашлись неглупые и порядочные люди, которые, не скрыв от нее, разумеется, что сборник "зарезан", сообщат ей позднее лишь один пункт отзыва: книга признана формалистической и к изданию не годится. В отзыве об этом сказано так: "Невольно напрашивается вопрос: что, если эти стихи перевести на другой язык, обнажив для этого их содержание, как это делает, напр<имер>, подстрочник, — что останется от них? Ничего, потому что они формалистичны в прямом смысле этого слова, то есть бессодержательны".

Таков был один из позорных документов своего времени.

* * *

Подготовив книгу, Цветаева вернулась к переводам. В октябре — декабре сорокового она перевела стихи Ондры Лысогорского (с ляшского): "Маме", "Балладу о кривой хате" с жутким концом: бабка-пивоварка, обворованная гостями, повесилась: "Простите, други, за сказ мой грубый: Висит Калорка и скалит зубы"; "Песню о работнице", "Сон вагонов" — и даже — "На советской Украине" с такою строкой: "О, край, в котором счастье — дома!". Но если эта работа была относительно удачна, то этого не скажешь о переводах пяти стихотворений Ивана Франко; можно сказать, что когда Марина Ивановна над ними работала, она оглохла и онемела:

Одиноко брожу по земле,
Никому не желанен, не мил…
В целом мире не встретился мне,
Кто бы горе мое разделил.
("Отступились сердца от меня…")
вернуться

137

"О первое солнце над первым лбом!..", "Семеро, семеро…", "Грудь женская! Души застывший вздох…", "Помни закон…", "Так говорю, ибо дарован взгляд…"

вернуться

138

Роскошь (фр.).

233
{"b":"201004","o":1}