О черная гора,
Затмившая весь свет!
Пора — пора — пора
Творцу вернуть билет…
…………………..
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один — отказ.
Завершено оно 11 мая. Через два дня — запись, "бытийная" и "бытовая":
"(13 мая 1939 г., суббота. Дела — дрянь: 80 сантимов. Гм… два яйца, одна котлета, горстка риса — и Мурин аппетит. По T. S. F-y[124]: Visitez — visitez — Achetez — achetez,[125] И поганые, ненавистные люксовые чернила: "Bleu des Mers du Sud"[126], - не выносящие никакой бумаги кроме пергаментной и на которые я — обречена.
Но, возвращаясь к Чехии: необходимо вставить в "Атлас — что колода карт" (стихотворение пятое, "Март" от 22 апреля. — А.С.) — Мартовские игры. Перекличка с Мартовскими Идами: — Вспомни, вспомни, вспомни, Вождь — Мартовские Иды…)"
Так и завершит она стихотворение, намекая на убийство Юлия Цезаря в марте сорок четвертого года до нашей эры.
Однако далеко не все стихи чешского цикла удались. Можно сказать и сильнее: "Стихи к Чехии" в целом — неудача поэта. За невеликими исключениями, они плакатны, газетны, общи, риторичны, — мертвы (как ни странно)…
"Попытка леса (написано — надумано — на улице, когда шла к черноглазой старушке — Сонечке Г<оллидэй> в старости — за рубашкой)
Видел, как рубят? Руб —
Рубом! — за дубом — дуб.
Только убит — воскрес!
Не погибает — лес.
Так же, как мертвый лес
Зелен — минуту чрез! —
(Мох — что зеленый мех!)
Не погибает — чех.
Видел — как губит? Груб —
Ужас: за трупом — труп.
Но на руинах — смех:
Не погибает — чех.
9 мая 1939 г."
Здесь (в обоих вариантах) нет естественности, нет достоверности чувств: стихотворение не живет: к примеру, вызывает недоумение: почему "на руинах — смех"? и т. п.
Творческим провалом можно считать две последние строки стихотворения "Взяли…": "Но покамест во рту слюна — Вся страна вооружена!"
Но самая большая неудача, на наш взгляд, — девятое стихотворение-восьмистишие:
Не бесы — за иноком,
Не горе — за гением,
Не горной лавины ком,
Не вал наводнения, —
Не красный пожар лесной,
Не заяц по зарослям,
Не ветлы — под бурею, —
За фюрером — фурии!
Ясно, что стихотворение написано ради последней строки: излюбленного Цветаевой созвучия смыслов: фюрер — фурии. Смысл же… растворился в словах. Получается, что фурии не следуют за фюрером, будучи руководимы им, а преследуют его, что они — враги, а он — спасается от них. Более того: все поиски окончательного варианта подобий шли по этому ложному пути: "Не ужасом скрученный беглец от свинца"; "Не тучи за месяцем"; "Не — черною лестницей Убийца от рук своих" — и даже: "Не борзые — за зайцами — Охота за оленями (с кем?) Не….. за жертвою…"
Перефразируя слова самой Цветаевой, скажем:
Так случается, когда слух опережает смысл.
Восьмистишие "Не умрешь, народ!.." датировано двадцать первым мая.
А через несколько дней дремавшая цветаевская судьба наконец зашевелилась.
"31-го мая 1939 г.
Дорогая Анна Антоновна! Мы наверное скоро тоже уедем в деревню, далекую, и на очень долго… Там — сосны, это единственное, что я о ней знаю…" Едет, писала она, к друзьям, которые живут там в полном одиночестве безвыездно зиму и лето.
"Деревня" — подмосковное Болшево, где жил Сергей Яковлевич. Значит, отъезд стал реальностью, и оставалось лишь ждать, теперь совсем недолго.
Марина Ивановна заторопилась: распродавала и раздавала недопроданное и недоподаренное, разбирала недоразобранное. Она вся была в хлопотах ("хочется моим деревенским друзьям привезти побольше, а денег в обрез", — иносказательно выражалась она в том же письме к Тесковой). И сознавалась: "…я, кажется, лучше всего себя чувствую, когда вся напряжена".
Тескова все поняла и быстро откликнулась утешительным и одобрительным письмом. "Вы сразу меня поняли… но выбора не было: нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась, да и Муру в таком городе как Париж — не жизнь, не рост…" — отвечала Марина Ивановна. А в конце этот спокойно-эпический тон сменился трагическим:
"Боже, до чего — тоска! Сейчас, сгоряча, в сплошной горячке рук — и головы — и погоды — еще не дочувствываю, но знаю, что' меня ждет: себя — знаю! Шею себе сверну — глядя назад: на Вас, на Ваш мир, на наш мир…" (7 июня).
Она всё писала прощальные письма, заносила в тетради последние записи. Самой последней… оказалось стихотворение Г. Адамовича "Был дом, как пещера. О, дай же мне вспомнить…". "Чужие стихи, но к<отор>ые местами могли быть моими", — записала Марина Ивановна. Вот заключительная строфа:
Был дом, как пещера. И слабые, зимние
Зеленые звезды. И снег, и покой…
Конец. Навсегда. Обрывается линия.
Поэзия, жизнь! Я прощаюсь с тобой.
У нелюбимого Адамовича нашла она те слова…
Потекли последние дни, последние встречи. В начале июня — с М. Л. Слонимом. Говорили о судьбе рукописей. Часть Марина Ивановна оставила в Базеле Е. Э. Малер; часть была, по свидетельству Слонима, отправлена в Амстердамский международный архив. И наконец один пакет (там, в частности, было французское "Письмо к Амазонке" и "История одного посвящения") оставила для Слонима; тот уезжал из Парижа и получил пакет лишь после окончания войны. А оставила его Марина Ивановна у Надежды Николаевны Тукалевской, жившей в отеле "Иннова". В прошлом — актриса театра Комиссаржевской, она работала в газете "Возрождение". Тукалевская, по-видимому, тепло относилась к Цветаевой: помогала в мелочах, ходила с нею на прогулки; перед самым отъездом передала в дорогу кофе и сшитые её дочерью Тамарой рубашки (как просила Марина Ивановна).
С Анной Ильиничной Андреевой Цветаева проститься не успела; 8 июня отправила ей горячее письмо с благодарностью и любовью. И в тот же день — Александру Гингеру: "Жаль уезжать, но это подготовка — к другому большому отъезду, кроме того, я с первой минуты знала, что уеду". И в конце, словно бы утешая корреспондента и уговаривая саму себя: "И Муру будет хорошо. А это для меня главное. (Стихам моим — всегда будет хорошо)". И пророческое восьмистишие с эпиграфом: словами казненной королевы Англии:
DOUCE FRANCE
Adieu, France!
Adieu, France!
Adieu, France!
Marie Stuart[127].