Литмир - Электронная Библиотека
A
A

НО ШКАФА В КВАРТИРЕ РУБЦОВА НИКОГДА НЕ БЫЛО. Я как-то сказала ему: „Купи шкаф для одежды“. Он сразу же привёл в пример Михаила Светлова: „Вот и Светлову советовали шкаф купить, а он на это ответил так: „Мой костюм и на стуле повисит“. У Светлова, Люда, был всего один костюм. Зачем ему шкаф? Так и мне“. Свидетельствую, что ни мою постель, ни моё бельё писатель Астафьев никогда не видел, точно так же, как и я его. Оказывается, всю страшную картину запустения в квартире Рубцова потребовалось нарисовать для того, чтобы вынести „авторитетный“ вердикт: „Ох, не такая баба нужна Рубцову, не такая. Ему нянька или мамка нужна вроде моей Марьи...“ Вот надо человеку выхвалиться своей Марьей, и всё тут. Значит, кого-то надо унизить, а свою Марью возвести в образец. Марья Марьей, а однажды как-то в разговоре Рубцов неожиданно сказал такую фразу, я привожу её в точности: „Астафьевы хотели выдать за меня свою Ирку“. Я изумилась:

— Да полно! Это тебе показалось! — Он даже обиделся.

— А чем я плох? Поэт, красавец, богач.

Начал серьёзно, а потом, как всегда, съехал на юмор. „Красавец и богач“ были добавлены для смеха. Уж такой он был.

А я с Марьей Семёновной Корякиной совсем незнакома. 23 июня 1969 г. проездом из Воронежа я разыскала и навестила Колю. В этот же день он повёл меня к Астафьевым. В комнате мы были втроём: Астафьев, Рубцов и я. Где была Марья Семёновна, не знаю, но к нам в комнату так ни разу и не зашла. Примерно через полчаса мы ушли. Я видела Марью Семёновну в Вологде всего один раз в притворе дверей её квартиры осенью 1970 года. Коля пошёл отдать долг Марье Семёновне и уговорил меня идти с ним. Я только что приехала из своей деревни, застала Колю уже одетым в пальто и во хмелю, стала его отговаривать, но он заупрямился и всё тут. Идти мне с ним не хотелось, но пошла. Вероятно, это был октябрь, стояла непролазная грязь, у дома, где жили Астафьевы, во дворе некуда было поставить ногу. В мои резиновые полусапожки чуть-чуть не заливалась серая жижа. Вот и пришлось подняться по лестнице в грязной обуви. Рубцов позвонил, дверь открыла Марья Семёновна, но впускать нас не торопилась. Взгляд её испуганно-неодобрительный остановился на наших грязных сапогах. С чувством стыда я тут же немедленно сбежала вниз по лестнице этажом ниже и встала у окна на лестничной площадке. Рубцова всё ещё держали у притвора, я невнятно слышала их разговор, наконец, Рубцов вскричал: „Могу я, наконец, войти в этот дом, чтобы отдать долг?!“ Голоса сразу же переместились за дверь, а минуты через две Рубцов, как ошпаренный, выскочил и, кособочась и громко топая, стал спускаться по лестнице, обиженно бурча и чертыхаясь. Так и не пришлось мне познакомиться с Марьей Семёновной, и теперь понимаю, что это для меня хорошо. Не та грязь, что на ногах твоих, но та грязь, что в сердце твоём.

Что же пишет Астафьев? „Разика два парочка эта поэтическая появлялась у нас... Рыжая, крашеная, напористая подруга Николая не поглянулась Марье Семёновне, да и мне тоже. Жена моя попросила Рубцова не приходить к нам больше с пьяной женщиной...“ Господи! Суди клеветников по правде твоей! Да нет, господа Астафьевы, как сухое говно к стенке не прилепить, так и вам из меня пьяницу не сделать! Я всю жизнь веду не просто здоровый, но, можно сказать, аскетический образ жизни. Потому и выжила, и выживаю, и ни к кому с протянутой рукой не хожу. Я всю жизнь работала от звонка до звонка, ветеран труда, медаль имею, в библиотеке Академии наук СССР работала старшим редактором в отделе научной обработки литературы. Какой это скрупулёзный кропотливый труд, требующий предельного внимания и высокого профессионализма, знают только те, кто был допущен к этой работе, только избранные библиотекари.

И я невольно задаюсь вопросом: откуда у четы Астафьевых такая изначальная ненависть ко мне, в чём я им дорожку перешла? Предположений всяких много...

Я уже 20 лет с 1980 года живу снова в Петербурге, в городе, где я родилась. А вот Астафьев пишет, что я „всеми гонимая на земле женщина, наедине живущая в глухой болотистой Вологодчине“, и лицемерно просит милосердного Бога, чтобы он не оставлял меня вовсе без призора... Никто меня никуда не гонит, а „гонит“ и клевещет на меня разная около и мелкокалиберная литературная сволочь, которая делает на моём горе деньги и хочет сделать себе имя, что весьма безуспешно. Я не отвечала им. Но вот уже и тяжёлая артиллерия ударила по мне, тут я не удержалась, отвечаю. И дело тут не в моей гордыне и тщеславии. Тут страшно и цинично позорят Рубцова, оскорбляют его память. С упоением завираясь, Астафьев даже не замечает, как сам попадает в нелепое положение. Вот диалог между Астафьевым и Рубцовым:

— Ты чего, Коля?

— А я деньги получил из Москвы за книжку „Зелёные цветы“.

— Много?

— Ой, много!

Но сборник стихов „Зелёные цветы“ вышел в 1971 году уже после смерти Рубцова.

А вот ещё:

— На, питайся витаминами, может, поумнеешь?

— А я уже и так умный. Стихи пишу, несколько штук уже написал. Хочешь, почитаю?

И он прочитал „Ферапонтово“, „Достоевский“, „У размытой дороги“, „В минуты музыки печальной“...

Будто бы все эти стихи Рубцов написал во время пребывания в больнице в июне 1970 года и первым, кому их прочитал, был Астафьев, якобы навестивший его в больнице. Но эти стихи БЫЛИ УЖЕ НАПИСАНЫ ДАВНЫМ-ДАВНО И ВСЕ В РАЗНЫЕ ГОДЫ. Что это? Маразм, что ли?

Для Астафьева мы всего лишь „гулевая парочка“. Да уж, погуляли мы, бывало! Никто не знает, никто не видел моих слёз. Сколько их выплакано? Да и у Рубцова на глаза постоянно навёртывались слёзы. Я свидетельница Колиного отчаяния, его мук, его безысходности и боли за судьбу России. Он не заботился ни о чём личном, довольствовался малым, больше жалел других людей, чем себя. Что скрывать? Себя он считал пропащим, не мог побороть в себе это роковое пристрастие к спиртному. Мне он сказал как-то: „Люда, ты так стройно живёшь. Не пьёшь, не куришь“. Для меня это было моё всегдашнее естественное состояние, а ему это казалось великой добродетелью. Разве я могла спокойно наблюдать, как на моих глазах пропадает человек? Потому и в ЗАГС с ним почти согласилась, тащила его, как могла, из этого омута. Много было всяких драматических моментов и однажды случилась трагедия. То, что это случилось и случилось в самое Крещенье, для меня такая же загадка, как и для всех. Но что случилось, то случилось. Но до конца жизни я буду защищать имя Николая Рубцова от клеветников, которым „не дано подняться над своей злобой“. Разве по „жалости натуры“ может так мерзопакостно глумиться над гениальным поэтом тот, который „радовался его стихам до слёз“?: „В дырявых носках выйдя из-за стеллажей, он обвинял читателей- торфяников в невежестве, бескультурье, доказывал, что лучше Тютчева никто стихов не писал...“ Вот так. И откуда торфяники-то взялись? Впервые узнаю, что жила я, оказывается, на торфоучастке в торфяном посёлке в полугнилом бараке с дырявой крышей, с перекосившимися пыльными рамами в окнах. О, Боже, да что же это такое? Ни одного слова правды!

Вероятно, речь идёт о посёлке Лоста. Но я там никогда не жила. Ну, а если бы и жила в посёлке торфяников в полугнилом бараке. Что тут зазорного- то? Почему у господина Астафьева такое презрение к торфяникам? Да у нас пол-России по баракам жили и живут. Да и сам Астафьев половину жизни прожил в бараках. Это потом уже в Вологде по дружбе с высокими партийными чинами ему пожаловали роскошные апартаменты бывшего секретаря обкома. А я жила в деревушке Троица. Некогда там стояла церковь святой Троицы, но её разрушили, а сейчас и сама деревушка исчезла с лица земли. Осталось только кладбище.

Стихотворение Рубцова „Уже деревня вся в тени“ — это о Троице. „И мы с тобой совсем одни!“ — это последняя строчка. Мы, действительно, всегда были одни. Мы в Вологде были изгоями. Никуда меня Рубцов не таскал, ни по квартирам, ни по редакциям, ни по мастерским художников, как пишет Астафьев. Мы были однажды за трое суток до трагедии у друга Николая Алексея Шилова и провели там замечательный вечер у этих добрых людей. Вот и всё.

5
{"b":"200881","o":1}