Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Антанаса Гаршву одолели два коллаборациониста: Шопенгауэр и очкастый владелец книжного магазина, с геморроидальным юмором вопрошавший: «Не стянешь, а?» Антанас Гаршва поверил им и в одну из осенних суббот, возвращаясь из гимназии, завернул в лавчонку на улице Лукшиса. Он потребовал веревку.

– Сколько метров? – поинтересовался старый еврей с купеческой дотошностью.

«Моя смерть измеряется метрами», – с грустью отметил про себя Гаршва.

– Попрошу три метра, думаю, хватит, – ответил он.

– Уезжаете? – допытывался еврей, отмеряя веревку. -

Далеко?

– Далеко, – подтвердил Гаршва.

«Моя смерть длиною в три метра», – сформулировал он свою мысль и решил, что это будет последняя запись в тетради крылатых выражений. Придуманная лично им самим.

В воскресенье он помыл ноги, почистил зубы и, сунув веревку в бумажный мешочек, отправился в Паесис. Он повесится в чаще леса. Труп его найдут не скоро. Черные вороны выклюют ему глаза, бедный гимназист будет висеть в чаще, и невозможно будет установить причину самоубийства. Ведь он никого не любил! Порой душа гимназиста может быть такой же глубокой, как у Шопенгауэра или Достоевского, – решат следователи из криминальной полиции.

Мокрая глина Паесиса напитала ботинки Гаршвы влагой. Он продрог, и его била дрожь. Нагие ивовые ветки хлестали его по лицу, он ойкнул, когда самой толстой ветвью расцарапало прыщ на лбу. В этих зарослях не нашлось ни одного надежного дерева. Он увидел холодный и мрачный Неман и шанчяйские домишки, которые выглядели под стать водной пустынной глади. Он достал из мешочка веревку. Ее чистая белизна резко контрастировала с пейзажем.

– Смерть красива, – проговорил он вполголоса. – Смерть божественна. Я благороднее самого Муция Сцеволы. Сущие пустяки обжечь руку. Я единственный последователь стоиков в Каунасской мужской гимназии. Сейчас вот умру, потому что только так смогу противостоять воле Шопенгауэра.

Наконец Гаршва нашел подходящую осину и стал привязывать к ветке веревку. Он по-прежнему дрожал, а осина стояла прямая. И когда приготовленная веревка элегантно повисла, перекинутая через ветку, Антанас Гаршва опустился рядом на колени.

– Боже, о, мой Боже! Я умираю, я умираю. Как грустно. Я действительно умираю.

Антанас Гаршва перекрестился, встал с колен и, наломав веток, набросал их внизу, под петлей. После чего взобрался на незажженный костер и просунул голову в петлю. Оставалось отпрыгнуть в сторону.

«О, если бы горел этот костер! Он бы не дрожал тогда, он бы нюхал, вдыхал дым, его ноги согрелись бы. Как героически умирали христиане! Они возводили глаза к небу». И Антанас Гаршва поглядел на небо. Недвижно стыла свинцовая завеса облаков. Ну, что, прыгнуть в сторону? Холодно. Надо повторять про себя, что очень холодно, что нужно согреться, а в кармане – спички. Теперь

Гаршва совершенно явственно ощутил в правом кармане брюк спичечный коробок. Даже почувствовал, как коробок упирался ему в бедро острым краем. И в этот миг он едва не потерял сознание. Пришел страх, и лишь секундное промедление спасло его. Назойливый страх чуть было не выбил из-под ног груду веток. Но рассудок победил, сердце бешено колотилось. Антанас Гаршва высвободил голову из петли и спрыгнул на землю. Он вытащил из кармана спичечный коробок. И зажег одну спичку. Муций Сцевола, первые христиане, стоики и Господь Бог исчезли. Он торопливо стал взбираться в гору, чтобы скорее выбраться на дорогу. В Народном доме в своей комнатенке он долго растирал полотенцем мокрые ноги и потом забрался под одеяло, держа в одной руке сборник фельетонов Пивошаса, а в другой – здоровый кусок краковской колбасы. Было так уютно. В какой-то момент ему вспомнилась одинокая петля в Паесисе, но он тотчас же о ней забыл. И проспал одиннадцать часов подряд.

Лифт поднимается вверх, лифт замирает. Чистые, солидные масоны, с шиком надушенные, словно обычные бизнесмены, выходят (здесь, в мезонине, останавливается и экспресс). Четверо чанкайшистских офицеров с раскрасневшимися от коктейлей щечками, подчеркнуто любезные и расторопные, покидают кабину лифта на одиннадцатом. Сгрудившись, стоят четыре духовных лица, поляки. Антанас Гаршва выпускает их на последнем этаже.

– Восемнадцатый, – говорит он по-польски.

– О, сын мой! – приятно удивлен один из них, он воздевает руку, как будто благословляя.

Симпатичная старушка читает стихи. Она цитировала Мак-Нейса[31].

I am not yet born, о fill me
wiht strength against thouse who would freeze my
humanity, would dragon me into a lethal automaton,
would make me a cog in a machine, a thing with
one face, a thing…[32]

Дальше я не помню. Толстые и тонкие, на мелованной бумаге и на дереве, пергаменты и папирусы, глиняные дощечки и наскальные иероглифы, выдолбленные острым камнем над бездной. Книги. Я еще не родился. Не написал хорошей книги. А старушка скоро умрет, она и так уже зажилась. Она зачитывается поэзией после Второй мировой войны. Она не работает, она живет с капитала, а мне остается быть шестеренкой здесь, в лифте. Выражение моего лица, моя рука в белой перчатке, моя осанка, моя манера изъясняться – все свидетельствует о том, что я добросовестная шестеренка.

Однажды растение потянулось ввысь, корни его вырвались из земли, пестрой бабочкой летит оно над лугом. Однажды… зверь разинул пасть, и бегает перо, выводя ноты. Однажды прижались друг к другу мягкотелые, и о любви поют поэты. Однажды время повернуло вспять, и я превратился в шестеренку. И не удивлюсь, если мои потомки обратятся в ослов, в пеларгонии и просто в камни. Какая неприятность! Два камня будут лежать рядом и не смогут поболтать. О речи Черчилля, о поэзия Рильке, о парижские шляпки, о – какой непорядочный этот Пятрайтис и какой добродетельный я сам, но, увы, ни о чем таком не смогут поболтать между собой камни. Останутся лишь звезды, лунное свечение, атональная музыка воды.

Я хотел бы стать камнем, водой, луной, звездой. Хотел бы сохранить глаза и чувствовать окружающий мир. Хотел бы по-прежнему созерцать живую жизнь и знать, что я еще не утратил эту способность. Мне трудно превращаться в винтик в машине, потому что я до сих пор помню удары Эляниных кулаков в дверь моей комнаты.

Я ее не впустил. Слышал, как она звала меня по имени и всхлипывала, и сердилась, и медленными шагами, то и дело останавливаясь, спускалась по лестнице. Через окно я видел, как она шла по улице. Видел ее лицо, несколько раз она взглянула наверх. И мне тяжело, ибо все еще хочется писать. А разве Эляна поможет мне писать? Что это, проявление крайней степени индивидуализма? Укоренившееся эгоистичное желание использовать ближнего своего? Получить удовлетворение в постели и вдобавок выведать несколько легенд? И во имя удачи, ради одного приличного стихотворения, значит, надо специально организовать для себя страдание, организовать для себя материал?

Нанять слугу?

Он будет следовать за мной, держать зонтик над моей головой, и я смогу созерцать дождь и даже анализировать его, и меня ничуть не намочит. Но я хочу брести один, с непокрытой головой, и пусть мне никто не помогает. Up and down, up and down. Старые легенды не умирают. В бессмысленности сизифова труда обнаруживается некая правда. Когда Сизиф упадет в бессилии, другой подставит свое плечо, подхватит камень.

«Сегодня отличная погода», – говорит Гаршва серенькому господину, вздумавшему прогуляться по 34-й. «Вы сможете славно пообедать внизу» – это уже молодоженам, в глазах у которых отблески недавних объятий. «О да, Роки Марциано, вне всякого сомнения, победит» – это бывшему боксеру, важно потирающему свой сломанный нос. «Нет, мадам, я не француз» – это по-девичьи оживленной старушке.

вернуться

31

Л. Мак-Нейс (1907–1963) – английский поэт

вернуться

32

Я еще не родился, о, наполни меня силой, чтобы противостоять тем, кто попытается сделать мою человечность оцепенелой, заставит умереть меня несущим автоматом, превратит меня в машинный винтик, в вещь с одним-единственным лицом, в вещь… (англ.).

8
{"b":"200802","o":1}