Из подобных фактов (перечень их можно продолжить) иногда делают вывод о «связанности», «скованности» героев эпоса чуждой им, непознаваемой силой — судьбой или божественной волей. Между тем гомеровский человек отнюдь не ощущает судьбы как чего-то враждебного, противоположного ему самому: понятие «мойра», переводимое у нас словом «судьба», обозначает не больше, чем «долю», выделенную в жизни каждому человеку, появившемуся на свет и вынужденному рано или поздно его покинуть. При этом осознание неизбежности смерти как естественного закона не обрекает гомеровских героев на бездействие; напротив, поведение их отличается максимальной активностью и полнотой жизненных проявлений, делающих их образы столь привлекательными. Что же касается эпических представлений о судьбе и богах, то они соответствуют уровню развития общественных отношений родового строя, при котором человек воспринимает себя в неразрывном единстве с окружающей его природой и действующими в ней стихийными силами.
Важнее подчеркнуть другое: гомеровскому мировоззрению еще совершенно чуждо представление о богах как высшей силе, призванной судить и карать человека за преступления против нравственности. Гомеровские боги отличаются от человека только бессмертием и физической силой, в отношениях же между собой и с людьми руководствуются отнюдь не требованиями справедливости, а личными симпатиями и антипатиями. Гнев бога, оскорбленного похвальбой или неповиновением смертного, опасен, но в остальном срок жизни человека на земле, предопределенный безучастной судьбой, не зависит от его поведения. Только в более поздней «Одиссее» наблюдаются зародыши религиозно-этической проблематики: боги, хотя и не вмешиваются непосредственно в судьбу спутников Одиссея или женихов Пенелопы, стараются все же предостеречь их от позорных, нечестивых поступков, а гибель женихов расценивается в поэме отчасти как божественная кара за нарушение ими древнего закона гостеприимства и оскорбление домашнего очага Одиссея.

Полифем, ослепляемый спутниками Одиссея
Черепок кратера VII в. до н. э. Аргос. Музей
Относительная неразвитость общественных отношений порождает еще одну форму божественного вмешательства в поведение героев: с его помощью объясняется внутреннее состояние человека. Так, в известной сцене из первой книги «Илиады» Ахилл, раздраженный нападками Агамемнона, готов уже броситься на него с обнаженным мечом, как вдруг спустившаяся с Олимпа и видимая только одному Ахиллу Афина хватает его сзади за кудри и передает ему желание богов: он может как угодно бранить Агамемнона, но поединка между ахейскими героями не желают сочувствующие им боги. Легко понять смысл этого эпизода и без вмешательства Афины: разгневанный Ахилл в последнюю минуту видит, каковы могут быть последствия его поступка, и, смиряя себя, опускает меч в ножны. Однако эпическому певцу еще недоступно изображение такого сложного психического акта, каким является борьба между аффектом и рассудком; в эпосе нет еще даже понятия, обозначающего совокупность психических свойств и проявлений индивида («души») как единое целое. Больше того, психические свойства нередко трактуются как нечто отдельное от человека, существующее в нем самостоятельно и потому открытое для воздействия внешних сил, в частности богов, которые могут «вложить» в «дух» человека отвагу, мужество, желание, а могут «погубить», «повредить», «изъять» у него разум. Воздействие богов на человека есть, таким образом, не что иное, как передача через внешнее внутреннего состояния героя: Гомер не изображает аффект как психический акт, он стремится объяснить его внешним, чаще всего божественным вмешательством.
С этой особенностью художественного мышления эпического автора связано и преобладание в передаче психического состояния человека внешней симптоматики: при волнении или страхе у гомеровского героя дрожат и слабеют ноги, стучат зубы, прерывается голос, дыбом вздымаются волосы, бледнеет лицо и т. д. Тонкая наблюдательность Гомера в изображении внешних проявлений чувств облегчает читателю восприятие характеристики героя. Исторически подобная ограниченность художественных возможностей эпоса вполне объяснима: хотя в эпоху позднего родового строя уже начинается выделение личности из первобытного коллектива, ее обособление еще не достигло того уровня, когда внутренний мир человека мог бы представлять самостоятельный интерес для эстетического сознания. Эта особенность является, однако, источником высокой и своеобразной художественной ценности эпоса древних греков.
«Обаяние, которым обладает для нас их искусство, не находится в противоречии с той неразвитой общественной ступенью, на которой оно выросло, — писал Маркс. — Наоборот, оно является ее результатом и неразрывно связано с тем, что незрелые общественные условия, при которых оно возникло, и только и могло возникнуть, никогда не могут повториться снова» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд., т. 12, с. 737—738).
Осознание возможностей отдельной личности, хотя она и принадлежит к родовому коллективу, послужило в эпосе основой для образов, прекрасных в цельности своей натуры и ясности жизнеотношения, но в то же время не лишенных индивидуальных черт: всех вождей характеризует чувство долга, отвага, храбрость, но тому же Ахиллу особенно присущ бурный темперамент, несгибаемая прямота и честность; Аяксу — воинская стойкость, краткость в речи и надежность в деле; Агамемнону — тщеславная гордость; Одиссею — неторопливость в решениях, осторожность и хитрость. Из двух гомеровских стариков, патриархов многочисленного рода, троянский царь Приам обрисован с искренним сочувствием к его тяжелой судьбе, ахейский же вития Нестор — не без легкой иронии в отношении его многословных назиданий и советов. В гомеровских поэмах перед читателем проходит целая галерея женских образов: глубоко преданная Гектору и с печалью предвидящая свою скорбную долю Андромаха; теряющая одного за другим сыновей несчастная Гекуба; честно ожидающая давно пропавшего мужа Пенелопа и юная царевна Навсикая, втайне мечтающая о браке с человеком, подобным Одиссею. Хотя все эти персонажи восходят к традиционным фольклорным типам, каждый из них отличается не только особой судьбой, но и определенными душевными качествами, если даже Гомер и не ищет индивидуального психологического своеобразия или тем более персональных внешних признаков (все герои в момент боя или наивысшего напряжения душевных сил подобны богам, все девушки и молодые женщины — богиням).
В последующие периоды, когда греческая литература научится изображать людей и в динамике их трагических страстей, и с большим вниманием к их внутреннему миру, она в то же время утратит ту непосредственность и цельность, которая составляет непреходящую ценность гомеровских поэм и в огромной степени объясняет их общечеловеческое значение.
Художественная специфика «Илиады» и «Одиссеи» создается сочетанием целого ряда приемов, типичных для устной героической поэзии и составляющих в своей совокупности своеобразный эпический стиль гомеровских поэм.
Характернейшая особенность эпического сказания — обстоятельность, неторопливость повествования. Как заметил в свое время Гёте в одном из писем к Шиллеру, «основное свойство эпического произведения заключается в том, что оно постоянно то движется вперед, то возвращается назад...» Примеры этому встречаются на каждом шагу. Агамемнон, вняв обманчивому сну, решает произвести испытание своего войска и созывает народное собрание, на котором он выступает первым, держа в руках свой царственный скипетр; и поэт, прежде чем перейти к речи царя, считает нужным сообщить, кто изготовил этот скипетр и как он попал к Атриду («Илиада», II, 102—108). Еще нагляднее применение эпической ретардации в XIX книге «Одиссеи». Приступая к омовению ног Одиссея, Евриклея узнает своего господина, скрывающегося под видом нищего, по шраму на колене. Современный читатель ожидал бы здесь бурного излияния чувств старой няньки, в эпической же поэме разворачивается обстоятельный рассказ о происхождении этого шрама: как в юности Одиссей отправился в гости к деду, пошел вместе с родными на охоту и был ранен в колено клыком кабана; автор не забывает сообщить также, что Одиссей вернулся домой с подарками. Только поведав во всех подробностях историю, занимающую свыше семидесяти стихов, поэт возвращается к состоянию Евриклеи: