— Лучше уж ты меня убей, — попросила Стасиса.
— Очнись, что ты делаешь! — изумился тот.
— Не жалей меня, я хочу быть твоей, только твоей! — Бируте казалось, что близость со Стасисом — единственная возможность хоть на минуту остаться в этом аду собой, не вещью, которой кто хочет, тот и пользуется.
Она не виновата, что это был Стасис, что он остался самим собой. Не виноват и он, воспользовавшийся слабостью Бируте. Кроме того, Жолинас и не стал бы отталкивать ее, он безумно любил Бируте. Когда она очнулась, а очнувшись поняла, что произошло, ей стало противно. Она лежала неподвижно, страшась даже мигнуть, у нее было такое ощущение, будто ее избили или выбросили в окно. В горле першило от слез, они струились по вискам. Даже собственные мысли казались ей чужими и жуткими.
Ну, вот и все, из-за чего ты столько сокрушалась и мучилась, из-за чего скрывалась под сшитой из мешковины одеждой от своих и от «лесных» и, оскорбленная, даже бегала топиться. Пусть теперь эти подонки приходят, пусть убивают! Но выстрелы звучали все приглушеннее, они удалялись, а край окна алел все ярче и оттенял паутину занавесок. Готовая к смерти, она вдруг поняла: надо будет жить, жить вот так — без любви, без заступника… Неужели все так и кончится? Она уже жалела, что этот грохот затихает, а Стасис все горел, все прижимался к ней и клялся:
— Ты — золото. Ты моя жена — перед людьми, совестью и перед богом. Теперь ты для меня все, ради тебя я ничего не пожалею, даже себя…
«Вот тебе и свадьба, — сокрушалась Бируте, не обращая на Стасиса внимания. — Вот тебе долгожданное счастье — стать для своего избранника первой и единственной женщиной на свете, вот тебе и торжество, и свечи, и свита подружек… Неужели я, только я одна такая проклятая и несчастная? Неужели моим страданиям не будет конца?..»
— Я не буду жить, — вдруг решила она.
— Бируте, а как же я? — Стасис как умел, так и утешал ее.
И когда, распалившись, он снова начал целовать ее колени и бедра, Бируте оттолкнула его и сказала:
— Не мучь меня больше.
— Почему?
— Ты мне противен.
И он послушался, как пацан, и стал еще противнее, как тот доктор, влюбленный в свои схемы и картинки. Ему не следовало подчиняться, он должен был оставаться мужчиной до конца, стать ее властелином, опорой, но только не кривым посохом…
Она ненавидела Стасиса целый день, наказывала себя голодом, приговаривала к смерти и гнала в озеро топиться, но снова приблизилась ночь, сгустились сумерки, снова во сне, в полубреду, приходили к ней погибшие братья и мать, снова вокруг нее бегала сумасшедшая Казе, снова Навикас поднимал с мостовой разбросанные руки, снова дергалось адамово яблоко у того высохшего вожака, раздевающего ее сальным взглядом, и Бируте вскакивала и бежала через густой подлесок к Жолинасам и, ища спасения, умоляла Стасиса:
— Будь добр, приходи ночевать, я больше не могу одна!..
Утро занималось как обычно: дымчатое солнце проклюнулось из покрытого сажей облачка и, болезненное, словно надышавшееся за ночь кисловатым, насыщенным дымом и бензиновой гарью воздухом, повисло посиневшими краями над крышами предместья, но сегодня оно показалось Саулюсу особенным. Даже не умывшись, выбежал он из дома и только у двери гаража с благодарностью почувствовал, что Грасе успела сунуть в карман бутерброд.
— Опоздал, — бросил он, не собираясь ни оправдываться, ни извиняться перед шефом. — Хороший сон видел.
Но Моцкус не поддержал разговора. Он ходил по тротуару туда и обратно, заложив руки за спину и поглядывая на старые, засиженные голубями часы, которые, наверное, уже и двадцать лет назад шли неточно. Саулюс услужливо открыл дверцу, подождал, пока шеф удобно уселся, и нажал на педаль. Ехали молча. На колхозных полях кое-где копошились люди. Рабочие в оранжевых куртках латали ямы на шоссе. Их товарищи сидели на обочине и пускали по кругу большую черную бутыль, двое усердно показывали флажками, что надо побыстрее сворачивать в сторону. Чуть дальше женщина выливала из тяжелого ковша жидкую смолу в ямки, выбитые на дороге, а другая массивным ручным катком трамбовала еще дымящийся асфальт.
— Двое с сошкой, семеро с ложкой, — рассмеялся Саулюс, вглядываясь в пыльную полосу объезда.
Моцкус молчал. Выбравшись на шоссе, Саулюс снова попытался заговорить с шефом:
— Что хорошего в Москве?
— Сейчас услышим, — неохотно ответил тот и включил радио.
Передавали последние известия. Где-то уже поджимал мороз, где-то все еще было жарко, какие-то коллективы сплоченно боролись за повышение производительности труда, за изобилие продуктов питания, а доблестные рыбаки перевыполнили план по добыче рыбы, использовав новый прогрессивный метод — бить рыбу электротоком.
— Это бандитизм, — сказал Саулюс, — а не метод. Выдумка тех, кто думает только о сегодняшнем дне. — Ему было хорошо, легко, весело, поэтому он не мог слушать такие грустные «последние» известия. Сняв руку с руля, он осторожно коснулся клавиш радиоприемника и спросил: — Можно, я поищу музыку?
Моцкус кивнул.
«Я обязательно заставлю его разговориться, — упрямо подумал парень, поворачивая ручку, — и тогда извинюсь».
Но музыка умолкла. Диктор, говоривший по-польски, стараясь развеселить своих только что проснувшихся соотечественников, пошутил:
«Экономисты утверждают, что свой крест удобнее всего нести на чужой спине».
Саулюс даже подпрыгнул от удовольствия и покосился на шефа. Радио снова взорвалось бодрящей, призывающей к действию музыкой, а через некоторое время дикторша приятным голосом выдала следующую шутку:
«Человек, который не делает ошибок, обычно ничего не делает, так как он чаще всего является начальником».
Саулюс, довольный, взвизгнул, а Моцкус наконец не выдержал:
— Теперь модно считать начальников своими врагами.
— А может, вы будете так любезны объяснить почему? — Саулюс улыбнулся — с помощью польских дикторов он выиграл этот поединок, нажал на кнопку зажигалки, подождал, пока спираль нагреется, и прижал ее к облипшей крошками сигарете.
— Потому, что у каждого человека есть две возможности: учиться, чтобы чему-нибудь научиться, или руководить людьми, что-то умеющими.
— Вы целитесь в мой огород? — Парень залился краской.
— Нет, я просто так.
— А если серьезно?
Моцкус долго молчал, собирался с мыслями и наконец заговорил:
— Я уже давно замечаю и много думаю об этом: происходит какое-то отчуждение между руководителями и подчиненными, так сказать, двустороннее неудовлетворение, а где его корни — не знаю. Это следствие, корни надо искать куда глубже.
— Конечно, будь все наоборот, вы бы довольно быстро нашли эти корни и тут же бы их вырвали.
И снова оба замолчали.
«Какой же я свинтус, — выругал себя Саулюс, — мало того что оскорбляю человека, еще начинаю его за это ненавидеть», — свернул на хорошо знакомую лесную дорогу, но Моцкус схватил его за руку:
— Гони назад.
— Почему?
— Потому, что ни один начальник в глазах подчиненного не был героем.
— Простите, — на раскаяние у парня не хватило духу.
— Ладно, потолкуем об этом дома, а теперь послушай, что я скажу: здесь мы ее точно не найдем. Я знаю, где она.
— А может?..
— Тогда остановись, я выйду.
— Вы боитесь?
— Перестань так разговаривать со мной: хоть седину уважь, если ничему другому не научился.
— Я еще раз прошу прощения. Вы меня не так поняли. Но мне очень интересно: можете ли вы хоть раз уступить кому-нибудь?
— Просто так, без всякой причины?.. Не могу. Но если тебе позарез хочется увидеться с этой развалиной, пожалуйста, я немного подожду.
На дворе было просторно и светло. Стасис топориком колол дрова. Спущенный с цепи пес с лаем подскочил к машине, но, узнав гостей, застыдился и, поджав хвост, отошел в сторонку. Не сказав ни слова, Моцкус вышел из машины и неторопливо направился в лес.
— Здравствуйте, — приподнял кепку хозяин.