— Отличная мысль! Я узнаю адрес счастливого семейства и, как только мы причалим, ты сможешь тут же выехать им на помощь. — Он посмотрел фото в газете. — Даже ревновать не стану, отец пятерняшек, и правда, не блещет красотой. — Отбросив газету, Эрих сел рядом с Марлен. — А что, радость моя, ты бы родила мне хоть одного? Я не особый детолюб. Но нашего малыша… Эх! — Эрих поднялся, отброшенный взглядом Марлен, и отошел к окну.
— Почему ты всегда придумываешь что-то несбыточное? Я все чаще начинаю понимать, что тебе нужна вовсе не я. — Встав у рояля, Марлен начала перебирать клавиши.
— Ты. Мне нужна только ты. Вся ты. Твоя наивность, твоя злость, твой голос.
— Когда мы плыли в этом номере в прошлом году, я повторяла песни, которые должна была записать в Париже. — Марлен села к роялю и принялась напевать.
Отсутствие серьезного голосового диапазона заставляло ее произносить текст речитативом. Но Марлен обладала редким умением превращать недостатки в свои достоинства. Ее шепот, ее паузы, смены ритма были столь выразительны, что у Эриха застрял в горле ком. Он откашлялся.
— Это моя любимая баллада о потерянном сердце. Отлично звучит немецкий, правда?
— Ты сама не знаешь, какая в тебе сила! — Вскочив, Ремарк энергично ходил по комнате. — Возможно, тебя ждут в кино великие роли. Но, поверь мне: ты грандиозно поешь! Ты… Ты большая актриса!
— И ужасно хитрая. В то время как другие корпели над гаммами под опекой учителей, я никогда не училась вокалу. Я просто проговариваю текст, и знаешь, все просто потрясены!
— Отлично, что у тебя нет стандартно поставленного голоса! Это заставляет тебя сохранять простоту и петь душой. Наверно… нет точно: это совершенно гениально!
…Корабль плыл, величественно рассекая океан, полный света, музыки, уникальной роскоши, наслаждений и грез… А сколько он вез надежд, радужных планов, простиравшихся аж до скончания века. Шел 1939 год.
Через несколько месяцев «Нормандия» будет приписана к Нью-Йоркскому порту и, претерпев полную реконструкцию, превратится в военный корабль. А вскоре, лишенный былых украшений, боевой корабль накренится, загорится и затонет, оставшись лишь в памяти, как и многие радости и несбывшиеся надежды мирных лет.
22
В Париже они снимают отдельные номера в отеле «Принс де Галль» и проводят там вместе две недели. Затем Ремарк на несколько дней уезжает в Порто-Ронко, дабы подготовить к отправке в Америку свои коллекции. Он уже сомневается, что Швейцарии удастся устоять перед Гитлером и сохранить нейтралитет. В английском журнале «Кольерс» начинается публикация романа «Возлюби ближнего своего». «Триумфальная арка» пока отложена. Реальность развития отношений с Марлен не укладывается в идиллические параметры.
В июне 1939 года газеты всего мира напечатали снимок «Дитрих принимает гражданство США». Дитрих в строгом костюме, фетровой шляпе и перчатках небрежно облокотилась о стол судьи, принимающего «Присягу на верность».
Любимая берлинская газета доктора Геббельса напечатала комментарии к снимку: «Немецкая киноактриса Марлен Дитрих прожила так много лет среди евреев в Голливуде, что теперь приняла американское гражданство… Об отношении еврейского судьи к этому событию можно судить по снимку; он позирует в рубашке, принимая от Дитрих присягу, которой она предает свою родину».
Дитрих счастлива: гражданкой США стала и ее дочь Мария. Это произошло как раз вовремя, ведь Европа, похоже, капитулирует перед Гитлером. Но мрачные размышления не для мисс Дитрих. Летом 1939 года она вновь со всем семейством едет в Антиб.
«Над Францией сгустились тучи, над Европой бушевала буря, но эта узкая полоска жизни, казалось, была в стороне от всего. О ней словно позабыли, здесь еще бился свой особый пульс жизни. Если по ту сторону гор вся страна уже тонула в сером сумраке, подернулась дымкой грядущей беды, недобрых предчувствий, нависшей опасности, то здесь сверкало веселое солнце, и вся накипь умирающего мира стекалась сюда под его живительные лучи…
Мотыльки и мошкара слетелись на последний огонек и пляшут… Суетливый танец комаров, глупый, как легкая музыка баров и кафе. Крохотный мирок, отживающий свое, как бабочка в октябре, чьи легкие крылышки уже прихватило морозом. Все это еще танцует, болтает, флиртует, любит, изменяет, фиглярствует, пока не налетит великий шквал и не зазвенит коса смерти…» — напишет в своем романе об этом лете Ремарк.
На пляже и в ресторане все та же демонстрация туалетов, та же круговерть увеселений.
Эрих прибыл из Швейцарии на своей любимой «ланчии», предупредив любимую по телефону из Канн. Марлен в легких шелках нежно-сиреневого туалета, летящем шарфе и атласной чалме фиалковых тонов встречала прибывшего у подъезда отеля.
— Наконец-то, Бони! Как я истосковалась! — Она поцеловала Ремарка и на секунду замерла, припав всем телом.
— Мы вместе, пума… — Голос Ремарка прозвучал печальней, чем подобало при долгожданной встрече, чем требовал тот накал жадного нетерпения, с которым он гнал сюда из Швейцарии. — Я хочу познакомить тебя, — взяв Марлен за руку, он подвел ее к машине. — Это единственная твоя соперница — «серая пума». Я очень люблю ее, и она все про меня знает. Все, что я таскаю в себе.
Вечером Ремарк вошел в номер Марлен с некой эффектной торжественностью — белый смокинг и школьный портфель. Из портфеля он вытащил пожелтевшие листки:
— Посмотри, пума золотая, что я нашел! Когда снимали со стен картины, обнаружилось вот это — рассказы 1920 года! Незаконченные. Тогда я не верил, что это будет кому-то интересно.
— Прекрасно! Теперь ты спокойно допишешь их. И уж можно не сомневаться, все, что вышло из под пера великого Ремарка, пойдет на ура.
— Есть маленькое «но»… Я не смогу закончить их, милая. Мне не хватает той изумительной, наглой смелости. — Он перебирал листы, и его янтарные глаза потускнели. — Двадцать лет назад, когда шла война, я мечтал об одном — спасти мир. А теперь… Знаешь, что я делал сейчас в Порто-Ронко, когда понял, что война совсем близко? Я начал паковать свою коллекцию, заботясь лишь о ее спасении.
Марлен поцеловала Эриха, привычным движением стерла помаду с уголка его губ:
— Ты непременно допишешь рассказы! Это же смешно, любимый мой! Ты великий писатель, ты все можешь. Вот Хемингуэя никогда не беспокоит, что он чувствовал когда-то. Он просто пишет — и получается великолепно.
— Марлен, всякий раз по любому поводу ты ставишь мне в пример Хемингуэя. Я знаю, что вас соединяет тесная дружба… — Ремарк замолчал, чувствовал, как закипает злость. Но обидные слова все же вырвались: — Уж эти мне слащавые, умилительные «дружбы»! Ты спала с ним! Было бы честнее сказать мне об этом. — Он поднялся и, даже не собрав свои рассказы, в гневе выбежал из комнаты.
В четыре часа ночи Марлен звонила в номер мужа:
— Проснись, Папи! Мы с Бони поссорились. Он совершенно взбесился, обвинил меня в том, что я спала с Хемингуэем. Жутко разозлился и умчался на своей «ланчии». До сих пор его нет. Наверно, опять напьется. Одевайся быстрее, возьми машину и найди его! Господи, возможно, он уже валяется в какой-то канаве!
Через два часа позвонил Зибер, сообщив, что разыскал Ремарка в баре ближайшей деревушки. Эрих был печален и пьян, но невредим.
Утром она отпаивала его лично крепко заваренным чаем. На балконе номера Эриха лежала тень, чуть трепетала листва стоящих у парапета пальм. Далеко внизу на пляже передвигались яркие фигурки.
— Эта уродина Вильфорд все вертит хвостом! Прихватила дурковатого миллионера и строит из себя принцессу. А кем была — официанткой в кафе. Впрочем, все вы падки на крепкие ляжки и тяжелые сиськи… А мистер банкир? Ты видел его масляные глазки, когда он передавал мне мороженое? Думают, что я готова прыгнуть в постель каждого богатенького прохвоста… Конечно, деньги в наше время не пустяк…
Она говорила и говорила, Эрих не слушал. Откинув голову на спинку кресла, он смотрел на нее.