И тогда холостой писатель совершил благородный поступок. Чтобы помочь своей бывшей жене Ютте выбраться из нацистской Германии и дать ей возможность жить в Швейцарии, в декабре
1937 года он заключил с ней повторный брак в Париже. Это была чисто формальная сделка. Ни о ком другом, кроме Марлен, Ремарк не помышлял.
Он понял окончательно, что пронизан, распят этим чувством, — такого не было никогда!
«Но что мне делать в этом городе — он уставился на меня, стоглазый, он улыбается и машет рукой, и кивает: «А ты помнишь?» — или: «Разве это было не с тобой?» — он воздевает передо мной ладони и отталкивает руками, и нашептывает тысячи слов, и весь вздрагивает и исполнен любви, и он уже не тот, что плачет и обжигает, и глаза мои горят, и руки пусты…
Больше не выдержать!..
Такого никогда не было. Я погиб. Меня погубила черная мерцающая подземная река, погубил звук скрипки над крышами домов, погубил серебристый воздух декабря, погубила тоска серого неба, ах, я погиб из-за тебя, сладчайшее сердце мое, мечта несравненной голубизны, свечение растекающегося над всеми лесами и долами чувства…
Сердце сердца моего, такого не было никогда. Беспокойное счастье, сплетение лиан, крики из жарких, лихорадочных ночей… Разве я когда-то испытывал это: нежность? Разве не оставалось всегда пустое место, пятно не захлестнутого ею Я, холода из неведомой дали?
Этого нет больше… Тебе следовало бы лежать на моем плече, мне так хочется ощущать твое дыхание, ты не должна уходить, ах, жизнь слишком коротка для нас, а сколько без тебя уже упущено и утрачено…»
Марлен мечтает о встрече, она уже все продумала — впереди Париж и отдых у моря. Она изнывает от любви, вспоминая их ночи.
Он помолодел, он полон сил, к тому же бросил пить. Он снова и снова заклинает судьбу, взывая к Марлен, ибо «только в тебе исполнение всех желаний, любимая фата-моргана Господня…»
«Ну, теперь-то я ни в коем разе не импотент.
Не близится ли потихоньку время в очередной раз убедиться, что есть мед в постели? Я верен тебе всецело, это «Милая, дарованная Богом!» Я думаю, нас подарили друг другу и в самое подходящее время. Мы до боли заждались друг друга. У нас было слишком много прошлого и совершенно никакого будущего. да мы и не хотели его. Надеялись на него, наверно, иногда, может быть — ночами, когда жизнь истаивает росой и уносит тебя по ту сторону реальности, к непознанным морям забытых сновидений…»
«Любимая — я не знаю, что из этого выйдет, и я нисколько не хочу знать этого, не могу себе представить, что когда-нибудь я полюблю другого человека. Я имею в виду — не так как тебя, я имею в виду — пусть даже маленькой любовью.
Милая радуга перед отступающей непогодой моей жизни!..
Как тебя угораздило родиться! Как за миллионы лет путь твоей жизни пересек мою, обозначенную редкими блуждающими огнями. О ты, Рождественская! Подарок, который никогда не искали и не вымаливали, потому что в него не верили!..
Разве я жил до тебя? Почему же я что-то порвал и безучастно бросил? О, ты, Предназначенная! Хорошо, что я так сделал… Я — чистый лист, на котором ничего не написано и который начинается с тебя, Предназначенная!
Роса на полях нарциссов в мае… Ласковая темная земля…
И мягкий источник — ручей и река… И слезы.
Очень любимая — давай никогда не умирать…»
Образ Марлен следует за ним, он всегда рядом — на охоте, в блужданиях по горам, в беседах с ночным озером и звездами. Он словно боится прожить мгновение, не освященное ее именем, испытать нечто, не коснувшееся ее, не вплетенное в царственный венец возлюбленной. Когда она является в снах, он весь день пьян от счастья, мелко исписывает листы, которые полетят через океан.
«Золотое лето! Рябина, наливающееся зерно, маковки у моих висков, и вы, руки всех рук, подобно сосуду опускающиеся на мое лицо. Ах, останьтесь, остановитесь, ибо никто не остается, останьтесь и сотрите годы пустоты, темени и слабодушия. Ласковый дождь, неужели я никогда не смогу сказать тебе, как я тебя люблю — со всей безнадежностью человека, который переступал все границы и для которого достаточного всегда мало, человека с холодным лбом безумца, воспринимающего каждый день как новое начало — перед ним поля и леса бытия простираются бесконечно, ах, останься, останься… ах, останься…»
8
Они наконец встретились, пережив пять месяцев разлуки. Снова Париж — первые дни мая 1938 года.
«Дождь навис над городом мерцающим серебряным занавесом. Заблагоухали кусты. От земли поднимался терпкий умиротворяющий запах… Кругом стояла ночь, она стряхивала дождь со звезд и проливала его на землю. Низвергавшиеся струи таинственно оплодотворяли каменный город с его аллеями и садами, миллионы цветов раскрывали навстречу дождю свои пестрые лона и принимали его, и он обрушивался на миллионы раскинувшихся ветвей, зарывался в землю для темного бракосочетания с миллионами томительно ожидающих корней; дождь, ночь, природа, растения — они существовали, и им дела нет до разрушения смерти, преступников и святош, побед и поражений. Он существовал сейчас, омывая и благословляя их любовь…»
На этот раз — хризантемы — охапки белых королевских хризантем в комнатах Марлен.
Однажды Эрих бросил цветы в ванну, где в айсбергах искристой пены нежилась его возлюбленная. У него не было кинокамеры, чтобы запечатлеть мгновение, но сердце остановилось от восторга.
— Иди-ка сюда! — Марлен притянула его за шею, и вот они уже вместе…
Потом она мыла ему голову, приговаривая:
— С гуся вода, с Эриха худоба. Глаза не щиплет?
— Щиплет. Я плачу. Плачу от счастья, потому что это непереносимо — ощущать себя таким большим, сильным и одновременно — ребенком! Ты для меня все — моя единственная, громадная радость!
Ремарк уже мысленно пишет роман об их любви, занося все мелочи в кладовые памяти.
«Моя возлюбленная мыла мне голову, а потом я расчесывал ее волосы, пока они не высохли, а еще потом мы спали в комнате, заставленной хризантемами, и всякий раз, когда мы просыпались, цвет лепестков был иным; спускалась ночь, и порой мы снова просыпались, но не совсем, мы лишь касались друг друга, и только руки наши оживали совсем-совсем ненадолго, мы были так близки и шептали спросонья: «о ты, любимая», и «как я люблю тебя», и «я не хочу никогда больше быть без тебя»…
Я не хочу никогда больше быть без тебя, рот у лица моего, дыхание на моей шее, я не хочу никогда больше быть без тебя, я никаких других слов не знаю… Я хочу отбросить их прочь, я весь — поток чувств и хочу лежать рядом с тобой и беззвучно, молча говорить тебе…»
— Ты грустишь, Бони? — Приподнявшись на локте, Марлен заглянула в его лицо. — Разве что-то не так?
— Не так, милая… Я испытываю боль при мысли о растерянных впустую и пропитых годах. — Он загасил папиросу в хрустальной пепельнице. — И не потому, что они выброшены и безучастно разорваны в клочья, — нет. Я грущу потому, что они не выброшены и не разорваны в клочья вместе с тобой! Почему я не был рядом с тобой повсюду в то блестящее время, когда мир был не чем иным, как невероятно быстрой машиной, искрящейся смехом и молодостью!..
— Так и хочется стенографировать твои слова. Думаю, у тебя назревает новая книга. — Марлен продолжила жевать. — Только не забудь описать, как твоя фата-моргана уплетала ливерную колбасу — плебейский вкус для королевы.
— Все, что ты делаешь, — драгоценно. Я непременно напишу обо всем этом! Я напишу о нас, как никогда и никто еще не писал… Потому что невозможно описать чудо…
— Только, пожалуйста, не пиши, как я жевала, в то время как ты…
— Что я? — Эрих опрокинул ее на спину. — Скажи, скажи, что делал я!
Утром Париж затопило солнце, и так радостно и беззаботно чирикали суетящиеся в кронах каштанов воробьи, что тени прошлого и печали туманного будущего растаяли.