Осенью 1931 года Клюев получает от Литфонда путевку в сочинский Дом отдыха печатников. На Кавказе он проводит весь ноябрь. «Кажется, поправляюсь, – пишет он 18 ноября Анатолию Кравченко в Ленинград. – Еду на концерт в Санаторию, пишу по пути. Читаю стихи из книги «Ленин» – буря восторгов». Мацестинская вода помогла поэту: «Сердце лучше, доктор утешает, что не умру». 8 декабря 1931 года из Москвы Клюев сообщает своему другу: «Я с четвертого числа в Москве. Кончился кавказский месяц, такой прекрасный...»
К лету 1932 года (вероятно, в апреле – мае), совершив обмен жилплощади, Клюев становится, наконец, московским жителем; получает право занять две крохотные комнатки в Гранатном переулке. Клюев обставляет их на свой обычный манер – деревенской утварью, предметами народного творчества, обвешивает стены иконами. Здесь он проводит около двух лет – последних в его вольной жизни.
Впрочем, в летние месяцы Клюев не остается в Москве – его, как обычно, тянет в деревню. В течение нескольких лет он отдыхает в полюбившемся ему Потрепухино; его неизменно сопровождал Анатолий. (В последний раз Клюев отдыхал на Вятке в 1932 году).
Приведем фрагмент из письма известного вятского писателя, библиофила и краеведа Е.Д. Петряева от 18 октября 1975 года:
«Жил он <Клюев> на берегу Вятки в дер. Потрепухино <...> Дом сохранился, жив и хозяин – Иван Филиппович Куликов (ему за 80). Клюев приезжал с племянником – художником Борисом.* [Имеется в виду Анатолий Кравченко; Борис, его брат, приезжал в Потрепухино в 1932 г. 6 августа 1932 г. Клюев подарил Борису сборник «Изба и поле» с надписью: «Кравченко Борису страстотерпивцу – да поправятся пути твои»]. В деревне Клюева называли Львом Толстым, т<ак> к<ак> было внешнее сходство: борода, простая одежда. Отец хозяина – Филипп Никол<аевич> – позировал Борису для портрета вятского крестьянина (в шляпе, в голубой рубашке с белыми горошинами). Борис, говорят, выпросил древнюю икону (14 века), увез ее и не вернул.
Клюев вставал рано, уходил в поле, в лес, к реке и постоянно про себя «бунчал» (бормотал), а затем, возвращаясь домой, просил хозяев не разговаривать и диктовал стихи. Борис их записывал. Видимо, почерк у Клюева был неразборчивый <...> Снимков, книг и рукописей пока не найдено. Кто этот Борис? Где он?»
Сохранилось несколько акварельных портретов Клюева, написанных Анатолием Кравченко в Потрепухино. На одном из них Клюев стоит на берегу Вятки в белой рубахе и действительно напоминает Льва Толстого.
А.Н. Яр-Кравченко рассказывал нам в 1976 году, как однажды на Котельническом тракте, недалеко от деревни Потрепухино, Клюев увидел колонну «раскулаченных». Их куда-то гнали, видимо, в ближайший город; в толпе было много стариков и детей. Люди изнемогали, многие не могли идти, просили пить. Конвойные вели себя грубо, издевались над арестованными. Клюев, не отрываясь, с побелевшим лицом смотрел на этап. Затем, до самого вечера, не мог успокоиться, что-то бормотал про себя. Сцена произвела на него неизгладимое впечатление.
Все происходящее в России в те годы Клюев воспринимал тяжело, мучительно. Раскулачивание, аресты, казни, нарастая в эпоху «великого перелома», захватывали все большее число людей. Голод и разруха в отдельных губерниях уносили тысячи жизней. Разрушение церквей и монастырей шло полным ходом. Старая неповторимая Россия изничтожалась; на ее месте возникало тусклое, обезличенное военизированное государство. Тоска по прошлому и ненависть к настоящему разрывали сердце поэта.
«Был на выставке Кустодиева, – говорил Клюев Архипову в 1929 году, – вот уж воистину русский пир, праздник хлеба и соли всероссийских. Глядя на эту всещедрость, становится больно и понятно, что для такой России страшно было перейти на фунт черного хлеба в семнадцатом году. Было чего лишиться и от великой потери воскипеть сердцем. России же последнего десятилетия уже не трудно и не больно перейти и на обглоданную кость, на последнее песье унижение».
О личном знакомстве Клюева с Кустодиевым сведений не обнаружено, хотя естественно предположить, что два этих «русских» мастера должны были испытывать друг к другу взаимный интерес. Переехав в Москву, Клюев так же, как и в Ленинграде, легко сближается, помимо писателей и артистов, с известными художниками. Один из них – Игорь Грабарь, написавший превосходный портрет Клюева (масло). В книге воспоминаний «Моя жизнь» Грабарь рассказывает, что Клюев, которого он встречал еще в Петербурге в начале 1910-х годов, навестил его в 1932 году (тогда же был написан портрет). Другой – Павел Корин, родом палешанин, ученик М.В. Нестерова, долгие годы писавший «Русь уходящую» (картина осталась незавершенной) и прославившийся в 1931 году портретом Горького на фоне Неаполитанского залива. В дневнике Е.Ф. Вихрева сохранилась запись беседы с Кориным (сентябрь 1932), из которой явствует, что художник собирался писать и клюевский портрет.
«Читает он прекрасно, – сказал Корин о Клюеве, – но после чтения хочется говорить простым человеческим языком, а, он все притворяется. Я не раз говорил ему: «Николай Алексеевич, давайте теперь говорить попросту». Нет. Как это не надоело ему играть роль... Однажды мне пришла мысль написать его портрет. Но он встал в такую нарочитую позу, что я понял, что портрета у меня не получится. Мне хотелось изобразить его таким, каким он бывает в тот момент, когда читает, когда он больше всего похож на самого себя».
Ефим Вихрев, чьи недавно опубликованные дневниковые записи сохранили ряд важных деталей о московской жизни Клюева на рубеже 1920-х – 1930-х годов, увлеченно изучал в то время живопись Палеха и писал о мастерах-палешанах. Иконописная школа палехских изографов, сохранившая и в советских условиях свой неповторимо красочный декоративный стиль (ценой отказа от традиционного содержания), пользовалась в то время вниманием и поддержкой видных деятелей культуры (Луначарский, М. Горький); палехские лаковые шкатулки, пудреницы, портсигары, броши и т.д. широко выставлялись в 1920-1930-е годы и служили официальной пропаганде ярким примером расцветшего в СССР «народного творчества». Клюев прекрасно знал искусство Палеха. Среди его близких знакомых еще в 1920-е годы мы встречаем Николая Васильевича Дыдыкина, племянника известного палехского миниатюриста А.А. Дыдыкина (свой творческий путь Николай Дыдыкин начинал в одной из палехских иконописных мастерских). Знакомство их состоялось, видимо, в 1924-1925 годах, когда Н.В. Дыдыкин учился в Ленинградском художественно-промышленном техникуме. Клюев не раз посещал скульптора и его семью на Крюковом канале (близ Николы Морского).
Ефим Вихрев был одним из первых, кто воспел палешан. Свою книгу «Палех» (М., 1930) Вихрев подарил и Клюеву. 25 февраля 1930 года в письме к Е. Вихреву Яр-Кравченко сообщает, что «Ник<олай> Алексеевич многим говорит о Вас и рекомендует книгу Вашу». Знаком был Клюев, по-видимому, и с очерками о Палехе, написанными перевальцами И. Катаевым и Н. Зарудиным. (Вспомним, что 13 ноября 1929 года Клюев читал у Катаева «Погорельщину»; а ровно через два месяца у Ю.М. Соколова Клюева слушали палешане И.М. Баканов и А.В. Котухин).
Позднее, в 1932 году, через Вихрева и ивановского поэта Д.Н. Семеновского Клюев знакомится в Москве с палехскими художниками А.А. Глазуновым и А.И. Зубковым (председателем палехской артели в 1929-1938 годах). В память о посещении Глазуновых (в их квартире находилось множество образцов палехского искусства) Клюев сделал в семейном альбоме следующую весьма примечательную запись:
«Вечер 21 сентября 1932 года – проведенный в Вашем жилище, цветущем отображением рая, – как ничто в жизни, открыл мне глаза на ужасающую пропасть, сиречь на окно в Европу – откуда дует неумолимым стальным ветром на русские цветы!
Пусть кони, единороги и онагры Палеха спасаются от этого смертельного сквозняка – верой в иконный рай и реку живую Цвета неувядаемого, вечную богородицу-красоту своего белого востока».
Общением с родственными ему по духу артистами и художниками Клюев пытался, возможно, приглушить боль, вызванную его изгнанием из литературы. Уединившись в «подводной келье» (так называл он свое полуподвальное жилье в Гранатном переулке), Клюев и в пестром литературном мире Москвы 1930-х годов держится несколько особняком, сохраняя отношения главным образом с теми писателями, которые, как и он, оказались «несозвучными» новой эпохе. Среди них мы вновь встречаем Осипа Мандельштама.