Огонь, пробуравивший несколько слоев газеты, наконец-то достиг середины стопки. Отыскал идеально сухое место и принялся за него. Но это, с формальной точки зрения, еще не было настоящим пожаром. И в тот момент, когда я убегал, бросив подожженные газеты на произвол судьбы, пламя было такое слабенькое, что на нем нельзя было даже тост поджарить, уж не говоря о том, чтобы приготовить форель. Однако оно разгорелось. Ветра, который мог бы его погасить, не было, а само по себе пламя гаснуть не собиралось. Оно было реальным, живым, и я спрыгнул с крыльца в высокую, неухоженную траву, которая отличала лужайку Баттерфилдов от остальных. Я обернулся посмотреть на дом, причудливый каркасный новоанглийский дом в готическом стиле в центре Чикаго, на мягко подсвеченные окна гостиной, где до сих пор не было видно любопытных лиц, на стопку газет, уже увенчанную петушиным гребнем огня. И побежал.
Дом Баттерфилдов выходил на Блэкстоун-авеню, в Гайд-Парке. Я бежал, не чуя под собой ног, на север, в сторону Пятьдесят седьмой улицы. Насколько помню, по дороге я никого не встретил. И никто не проходил мимо дома Баттерфилдов и не заметил дымящейся стопки бумаги. Гайд-Парк тогда еще не превратился в район закрытых дверей, где боятся преступников. И, несмотря на то что у Чикагского университета тогда имелась собственная полиция и автобусы, чтобы развозить по окрестностям студентов, Гайд-Парк все еще был открытым, оживленным даже по ночам районом. На улицах можно было случайно встретить знакомых. Пока Баттерфилды не смирились с нашей любовью и диктуемыми ею требованиями, мы с Джейд частенько бродили по улицам в два, в три, даже в четыре часа утра, целовались, привалившись к припаркованным машинам, и ни разу не ощущали никакой опасности – только страх, что нам помешают. Однако в ту ночь, когда один-единственный бдительный прохожий мог бы все изменить, на улице было пусто.
Оказавшись на Пятьдесят седьмой улице, я перешел к осуществлению второй части плана. Я медленно походил на углу примерно с минуту, хотя, возможно, и меньше, поскольку я, когда не знаю что делать, склонен спешить. Затем, все еще пытаясь придумать короткое и убедительное объяснение, как я оказался в их районе, на тот случай, если Джейд или кто-нибудь из Баттерфилдов спросит меня, я зашагал, словно оловянный солдатик, обратно к их дому. Сердце беспокойно колотилось, на душе было тоскливо, однако я не могу сказать, что к тому моменту пожалел о той зажженной спичке. Я не видел Джейд и не разговаривал с ней целых семнадцать дней. Когда Хью Баттерфилд сообщил, что отлучает меня от дома, поскольку они с Джейд решили, что я не должен появляться у них тридцать дней, меня посетило невольное, но сильное подозрение, что разлука может оказаться вечной. И все мои мысли и чувства были сосредоточены теперь на этом изгнании, внезапном исключении из их жизни. И хотя опасения и доводы разума пытались поколебать мою решимость, для меня это было сродни надоедливому жужжанию комнатной мухи. Меня пугал мой странный поступок – взять и поджечь газеты на крыльце Баттерфилдов, – но я не чувствовал ни робости, ни сожаления. Больше всего я боялся, что план не сработает.
Я остановился перед их домом. Тротуар находился в пятнадцати ярдах от крыльца, и я прекрасно видел, что пламя не утихло. Но и не разгорелось. От газет валил густой дым, однако никого из Баттерфилдов это до сих пор не встревожило. Меня так и подмывало прокрасться обратно на крыльцо и раздуть огонь, разворошить газеты, чтобы они занялись посильнее. Однако я боялся спугнуть удачу. Поскольку эта, как бы случайная, встреча должна была быть основана на чистом совпадении, я хотел оставить место для извилистого маневра судьбы: если я переусердствую, то в нужный момент, скорее всего, не сумею изобразить крайнее удивление. Я прошел мимо дома, на этот раз до угла Пятьдесят девятой.
На углу Пятьдесят девятой улицы я все-таки повстречал нескольких прохожих, но никого из знакомых. Увидел довольно эффектную даму не первой молодости (в те времена это означало женщину за двадцать), которая выгуливала большого нервного рыжего пса. Она была в солнцезащитных очках, мягкой соломенной шляпе и курила сигарету в длинном серебристо-черном мундштуке. Кажется, я пялился на нее, чтобы отвлечься от навязчивых мыслей. Она наклонила голову, улыбнулась и сказала «привет». От ее голоса я вздрогнул, и внутри меня что-то на мгновение опустилось – так иногда бывает во сне, когда кажется, что ты падаешь. Я коротко кивнул ей на манер британских военных (в том месяце это была моя защитная маска, подобранная на психологическом складе, где хранятся сброшенные чужие личины). В голове неожиданно промелькнуло: «Я потерял чувство времени». Чтобы мой план сработал так, как мне хотелось, все должно было произойти совсем как в кино: я должен был пройти мимо дома Баттерфилдов как раз в тот момент, когда они будут выбегать. Однако в ту же секунду я ощутил тревогу и быстро рванул к дому.
Что мной руководило? Желание следовать изначальному плану или предчувствие, что мой огонь вышел из-под контроля? Ощутил ли я запах дыма? А что, если та часть моего «я», которая с самого начала предвидела последствия этих действий, наконец-то вырвалась на свободу и забила в набат? Я бежал, и сердце уже не трепыхалось от любовных страданий, а неистово билось с яростью злобной собаки.
Я не знаю, как разгорается огонь, никогда не сталкивался с научными объяснениями его коварства и жадности. Язык пламени может прыгнуть как кошка, чтобы сцапать облюбованный кусочек топлива. Новорожденный огонь послушен стихиям. Взрослый огонь храбр и ловок, словно отряд революционеров, и с легкостью вырывает победу то там, то здесь, смело атакует и, торжествуя, пылает. Когда он набирает полную силу, то одерживает окончательную победу над миром постоянства, и все, от дорических колонн до полок с журналами, отдано ему на растерзание. Огонь несет в себе черты мессианства: он правит своими владениями с деспотичной авторитарностью и, кажется, верит, что все сущее должно быть объято пламенем.
К тому времени, когда я добежал до дома Джейд, мой огонь еще не вошел в зрелую фазу, над которой никто не властен, но уже достиг сумасбродного подросткового возраста. Основное пламя, устроившее штаб-квартиру в стопке газет, выслало атакующие отряды языков поменьше, чтобы запугать весь дом. Рассыпавшиеся по стене искры трепетали, словно маленькие оранжевые флажки. Круг огня, достигнув досок крыльца, некоторое время плясал вокруг газетной кипы, а затем, взбудораженный самим фактом своего существования и упоенный собственной храбростью, ринулся в разные стороны.
Даже в теплом августовском воздухе я ощущал жар на лице. Я попятился и пятился до тех пор, пока не соскользнул с края тротуара и не стукнулся о машину Хью, десятилетний «бентли», который он холил и лелеял сверх всякой меры. Я потер спину – точь-в-точь как кретин, осматривающий ушибленное место, в то время как все, кого он любит, сидят в горящем доме. Язычки пламени, ползущие по стене, еще недостаточно окрепли, однако были настолько уверены в своих силах, что непрерывно множились. А потом, словно кто-то включил на полную мощность конфорку на плите, они, все сразу, вдруг сделались в три раза больше. Я заорал и ринулся к дому.
Крыльцо было уже наполовину охвачено огнем, языки пламени выстреливали отовсюду – этакий огненный палисадник. Я распахнул дверь с москитной сеткой и попытался открыть деревянную, обычно незапертую – не в знак доверия, а для удобства многочисленных гостей. Однако в тот вечер дверь оказалась на замке. Я забарабанил по ней кулаками и заорал во всю глотку: «Впустите меня! Впустите, черт возьми! Впустите меня!», хотя надо было кричать: «Пожар!»
Дверь открыл Сэмми, который, оказывается, уже собирался выйти на улицу, поскольку обитатели дома наконец-то почувствовали запах дыма.
– Дэвид, – произнес он, подняв руки, будто хотел остановить меня.
Я оттолкнул его и вбежал в дом. В маленькой прихожей, заставленной мебелью, уже пахло дымом. Я привычно повернул направо и вошел в гостиную, где обнаружил Хью, который пятился от окна, прикрывая глаза ладонью.