Он полз уже три дня, вернее, три ночи, отлеживаясь в светлое время суток в зеленке. Культя почему-то не болела, зудела, ныла, но не оглушала болью. Боев нигде не было слышно, раз только где-то за горизонтом заныли минометы, но через час все стихло. В сумерках на камнях появлялась роса, и сержант подолгу слизывал ее языком, потом полз дальше, оставляя за собой слабый кровяной след.
На вторую ночь внезапно наступил дикий голод. Раньше как-то терпелось, его можно было отогнать, как ворона, забыть о нем, но теперь голод заполнил собой все сознание. Сержант пытался есть листья и грызть кору дикого инжира, но голод становился только больше. Очень скоро он разросся до размеров огромного волка и стал грызть живое тело изнутри. Боль от культи заглохла совсем – ее, как гигантская волна, захлестнула другая – из живота. Сержант перевернулся на спину и стал смотреть в темнеющее небо. Ползти в эту ночь у него уже не было сил. Жить сил тоже не было. Сержант с завистью подумал, что его товарищи погибли легкой смертью, но застрелиться он не мог – безоружный. В небе вдруг ясно проступило чье-то лицо. Таранов напряг зрение – лицо было расплывчатым, бесформенным, но, вглядевшись в глаза, он узнал – это было самое прекрасное лицо – его матери. Оно приближалось, как будто мать наклонялась к нему, словно желая поднять его с этой неродной земли, где ему не подобало лежать. Сама мать – Галина Сергеевна – уже два года как покоилась в своей земле, русской, в Тверской области. Его и назвали в честь деда – материного отца, не вернувшегося с Отечественной. Собственного отца Сергей почти не помнил, он бросил их, когда мальчику едва исполнилось семь лет. Что там произошло между ними, мать никогда не говорила, да и Сергей перестал со временем расспрашивать – не хотел бередить мамино сердце. Так и жили вдвоем, и Сергей был единственным мужчиной в доме с самого детства. Когда хоронил мать, у него в кармане уже лежала повестка, но отсрочки добиваться не стал – хотелось поскорее уехать хоть куда, чтобы приглушить боль потери.
Мать печально улыбалась, собирая теплые морщинки у глаз.
– Все будет хорошо, сыночек мой, кровинушка моя. Все будет хорошо, продержись немного, ты же гордость моя, защита моя, опора моя. Держись, родненький мой, я и внуков хочу дождаться. Жаль вот, понянчиться с ними не сумею.
– Мама, мама, – застонал Таранов и очнулся.
Рядом с ним стоял шакал и внимательно смотрел ему в глаза. В шакальем взгляде чувствовалась усмешка. Лежащий человек, пахнущий теплой кровью, был уже почти пищей – хватило бы на целую неделю, ставалось лишь немного подождать. Сержант нащупал рукой камень – перед ним была спасительная еда. Шакал что-то учуял – усмешка в его желтых круглых глазах уступила место настороженности, он отступил чуть назад. Таранов прикрыл веки, расслабил мышцы, не выпуская камня из пальцев и, насколько мог, приглушил дыхание. Не раньше чем через час шакал подошел чуть ближе – он был не так голоден, как человек. За это время Таранов изучил пальцами каждую шероховатость, каждую ложбинку и выступ на камне, который был его единственным оружием и последним шансом выжить. Камень был неудобный, неровный и тяжеловатый – резко не метнешь, надо было бить в голову, наверняка. Чуть слышно шорохнуло – шакал подступил ближе. Сержант перестал дышать, ловя каждый звук, но слышал только свое сердце. Когда воздух в легких уже совсем кончился, Таранов вдруг услышал над самым ухом, как зверь втягивал носом воздух – совсем, совсем рядом. На выдохе сержант резко выбросил руку на звук – мозг чуть не лопнул от боли, но сознание Таранов потерял только после того, как увидел, что у шакала подкосились лапы – удар пришелся тому под ухо.
Сознание к сержанту вернулось вовремя – очухавшийся шакал, удар оказался несмертельным, скуля, отползал прочь, задние лапы, как и ноги у перехитрившего его человека, волочились по земле. Таранов, изо всех последних сил помогая себе локтями, догнал раненого падальщика, перехватил тому голову и, рыча по-звериному, впился в шакалье горло зубами. Густая черная кровь уняла первые голодные спазмы. Сержант разорвал горло руками и стал жадно есть теплое кровавое мясо. Его стошнило – но не от сырого мяса – сжавшийся желудок не хотел принимать пищу. Таранов с трудом оторвал себя от туши: еще пара кусков – и спасительная еда могла стать смертельной. Утром пошло легче, к закату от шакала осталась половина. Другую, привязав шнурком за хвост к ботинку на здоровой ноге, сержант поволочил за собой. Хотя шакалье мясо начало быстро протухать, Таранов растянул его еще на два дня, больше такой удачи могло бы и не выпасть, хотя чьи-то следящие за ним горящие глаза, то ли волчьи, то ли шакальи, он видел из кустов каждую ночь. Зверье не подходило близко – человек, съевший сырого шакала, был для них таким же зверем, как они, хоть и раненым, но все-таки опасным. Голод стал постепенно возвращаться, и с ним стали таять вернувшиеся было силы. Таранов лежал в лощине и думал, что второй раз ему с едой не повезет. Хотелось закончить это все, бессмысленную борьбу за угасающую жизнь. Левое колено невыносимо жгло. «Наверное, гангрена» – уже равнодушно подумал сержант. Антонов огонь, как говорили бабки в деревне. Таранов прищурился на злые зрачки звезд, усмехнулся и стал нашаривать рукой камень – на этот раз он хотел разбить голову себе. Камень нашелся быстро, как и тот, первый, которым он прибил шакала, увесистый и угловатый – в самый раз. Из кустов послышался шорох. Таранов представил себе, как его тело будут терзать падальщики, уже наверняка обглодавшие останки его товарищей, и его передернуло. «Врешь, падла, не сожрешь», – прошипел сержант и бросил камень в кусты. Шорох на секунду прекратился, потом ветки раздвинулись и ему в лоб уперся черный ствол.
– Ты кто? – тихо спросили по-русски.
Таранов смог только прошептать «братцы, братцы» и затрясся в плаче. Война для него кончилась.
Сержанта Таранова нашли бойцы полковой разведки соседнего полка, возращавшиеся с задания. Как оказалось, дела его были не так уж плохи, гангрена только началась, ногу отняли не всю – чуть выше колена. Провалявшись в госпитале пару месяцев и получив там медаль «За Отвагу», сержант под чистую комиссовался. На родине его ждала пустая пятистенка да неухоженная могила матери. Девушки у Таранова не было, вернее, была в Твери одна подруга, но не невеста, так, для легких отношений. Она наверняка его не ждала, да и не обещала, искать ее не имело большого смысла – либо уже замуж выскочила, а если нет – гуляет с кем-нибудь другим. Сосед дядя Боря – рано постаревший от горького пьянства – выставил по случаю возвращения Сергея бутылку вкусной и мягкой кашинской водки.
– Для себя хранил, для праздника какого. Обычно-то самогон идет-то, ты знаешь, но сейчас верный праздник. Давай, за возвращение, – прогудел дядя Боря, уважительно косясь на костыли.
– Не спрашиваю тебя, как там воевалось… – замялся дядя Боря на исходе бутылки, – но скажи, много наших полегло-то? Когда закончится-то этот Афган-то?
– А… – махнул рукой Сергей. – Много… не одна тысяча, дядь Борь. А когда кончится, один Бог да… – Таранов показал глазами вверх, – знают. Завязли там по самое не могу.
– А чего вообще полезли-то? Нам-то чего до ихних дел афганских? – завернул в политику сосед.
– А х. й его знает. Нас там особо не любят – ни духи, ни местная власть. Эти вообще слабаки – нашими руками жар загребают, суки. – Таранов помолчал. – За что воюем, не знаем.
Дядя Боря покачал головой и махнул стакан.
– Раньше-то всегда знали, за что воевали-то. За землю свою-то, да… За Родину, в общем. А сейчас за Родину и выпить-то нечего, одну бормотуху продают. Вот «Кашинская» разве. Ну давай за медаль твою, Серега.
Таранов пил два дня подряд – дядя Боря, как водка кончилась, притащил огромную бутыль самогона, но сам темпа не выдержал, – качаясь, ушел под утро к себе. Самогон бил в голову, но память не глушил. Изредка Сергей брал забытую дядей Борей маленькую трехрядку и напевал сам себе что-то грустное. До армии он играл довольно сносно, слух у него был от природы, а аккордам научил сосед. Но печальные, протяжные песни только растравляли сердце, а веселых Сергей не знал. Вот матушка, та любила всякие, народные больше, но и веселые пела с удовольствием, задорно, даром что старухой уже была. Так и сидели, бывало, в погожий денек вдвоем на приступке, Сережа аккомпанировал, а мать задумчиво напевала. Веселые только с подругами пела, парой таких же русских старушек, тогда уж на «девичник» дядю Борю приглашали. Ставили бутылку, конечно, закусь немудреную и гуляли. Отгуливали свое, вернее сказать. Сергей вспоминал материны посиделки, вздыхал и тянулся к стакану. На третий день бутыль кончилась и началась мирная жизнь. Началась плохо – никакой работы в селе не было и для здоровых, а для него, калеки, чего уж там говорить. Если только на трактор, но единственный тракторист по прозвищу Пузырь – из-за своего дикого живота – держался за свой трактор крепко, пахал справно, им были довольны, а других тракторов в селе не было. Село больше жило молочным делом – все, кто не старухи, работали доярками на соседнем молочном комбинате, мужской работы не находилось. Плотничать или там столярничать Сергей не умел, после техникума получил профессиию сварщика, но в МТС вакансий не было. Таранов решил податься в город, не в Тверь, а сразу в Москву, наудачу. Город большой, возможностей больше. Заколотил дом, сходил на могилу матери, посидел немного, да и поковылял до платформы, оставляя на желтой дороге следы от одного башмака и двух костылей.