– Не зря, я гляжу, тебя Платоном прозвали, – усмехнулся моряк, – ты знаешь что, ты мне свово имени-отчества и не говори. «Платон» – это в точку. А насчет дома – тут ты прав, но ведь и поп наш попутный тоже прав – надо сильно проверять, какое чувство бабой движет, а то вот так с рейса придешь, дверь откроешь, руки распахнешь, а тебя топором в темя, без всякого Якова.
Платон покачал головой, но ничего не сказал. Буфетчица внимательно посмотрела на моряка – не нужно ли добавки, но Василий ее взгляда не заметил.
– А как у вас, флотских, когда плаваете, пить нельзя совсем? – сменил тему Платон.
Василий усмехнулся.
– Запомни, Платоша, это говно плавает, а мы хо-дим. Так вот в рейсе – ни-ни, только в порту и то с оглядкой, чтоб в случае чего местные полицаи не забрали – из-за драки там или что-то в этом духе. Отстанешь – и все. Был у нас такой случай – забрали боцмана, шорох в Кейптаунском борделе такой поднял, что чуть до консула не дошло. Шлюхи местные развели на дорогой коньяк, а он не врубился поначалу, ну и понес по ухабам всех. Нам позвонил, конечно, мы там сутенеров крепко погоняли. Чтоб какие-то бляди русскому моряку подлянку кидали, так это ж позор на весь торговый флот.
– Ну и чем кончилось?
– Да известно чем, откупились от местных ментов, потом от капитана, чтобы строгача в личное дело не всадил, ну и отчалили. Потом у нас уже Петрович всем долги роздал, тем и кончилось. Вцепились?
Василий рассказывал еще много морских историй, от которых веяло соленым ветром, волнами, захлестывающими палубу в «ревущих сороковых», криками чаек и обязательными красавицами в каждом порту. Платон упоенно слушал и время от времени вцеплялся в рюмку. Официантки постепенно начали раскладывать сиденья и превращать их в постели – в наших поездах им особого купе не полагается, спят в прямом смысле на работе. Буфетчица Катя, спросясь глазами, аккуратно подсела к мужчинам с очередной колбочкой и граненым маленьким стаканчиком. Кофта на бахчовой груди была расстегнута на пару лишних пуговиц.
– А ты знаешь, к примеру, что такое мáрсель? – вопрошал уже «добренький» Василий.
– Город такой, – еле ворочал языком Платон. – Порт.
Василий громко засмеялся и обхватил ручищей Катюху, пригрев ладонь на расстегнутых пуговицах.
– Эх ты, салага! Это Марсель – порт, а мáрсель, точнее – марсели – вторые снизу прямые паруса, под брамселем и бом-брамселями, что крепятся на чем?
– На чем? На мачтах?
– Салага! На стеньгах. Известно тебе, к примеру, что такое бом-брам-стеньга?
– Бом-брам-стелька? – осоловело переспросил Платон, и матрос затрясся в смехе, буфетчица заколыхалась всей собой в ритм своему бравому ухажеру.
– Не, ну ты подумай, Катюха, – стелька, это ж надо же! Сам ты в стельку! Давай, Кать, наливай еще по маленькой. Вцепились! Семь футов под килём! Зюйд-зюйд вест!
Еще через час Платон навцеплялся настолько, что уже был готов уронить голову в остатки капусты. Матрос что-то проурчал своей пассии на ухо и встал.
– Так, полундра! Платон, свистать всех наверх! Тебе уже в кубрик пора, да и нам с Катькой дрейфовать до койки надо. Вставай, Платон.
– Не… ты погодь, – вяло сопротивлялся Платон, которому не хотелось заканчивать вкусный во всех отношениях вечер, несмотря на ощутимый шторм в голове, – ты мне скажи, что надо человеку в жизни? В чем смысл, а? Катерина… как вас по отчеству… в чем смысл, а, ядрена-матрена?
Буфетчица по-доброму посмотрела на барахтающегося в волнах Платона.
– Э, мой милый! Где ж его найдешь, смысл-то твой? Живи, пока живется-можется, вот и весь смысл.
– Точно! – поднял указательный палец Василий. – А нам как раз можется… и хочется, да, Катюша?
Буфетчица обволокла моряка всеобещающим взглядом.
– А если не можется, тогда – как жить-то? – всхлипнул Платон.
– У, да ты за борт уже выпал, Платон. Человек за бортом, стоп-машина! – С этими словами матрос легко приподнял Платона за плечи и поставил на ноги. – Фарватер-то сам отыщешь? Двенадцатый вагон – вона, в ту сторону, там разберешься. – Василий слегка подтолкнул Платона к выходу из вагона-ресторана.
– Дай, я тебя поцелую, флотский, ты настоящий, ты знаешь смысл жизни. – Платон полез было пьяно обниматься, но моряк снова его подтолкнул, так что Платон мигом оказался в тамбуре.
Платона, пока он переходил из вагона в вагон, шатало так, как будто он шел через «ревущие сороковые» курсом на Кейптаун, где его неизменно ждали во всех лучших борделях. Свое место он опознал только по рясе священника, спящего сидя, склонив голову на руку на окне. Платону почему-то захотелось немедленно исповедоваться.
– Батюшка, батюшка, ваше преос… святой отец, – растолкал священника Платон.
Служитель культа спросонья ничего не мог понять, и Платон, воспользовавшись заминкой, рухнул на колени.
– Грешен я, батюшка, ой как грешен, – запричитал Платон, неистово полагая кресты.
– Что случилось, сын мой? – встревоженно спросил поп, но, вглядевшись в опухшее лицо грешника, укоризненно покачал головой, перекрестил Платона и снова опрокинул голову на руку.
– Грешен я, ой как грешен, – продолжал шепотом исповедоваться Платон самому себе. – Не ценил я жену свою, Надежду, хоть и окаянная баба она, а не ценил ее, не носил на руках. Цветов не дарил почти, слов ласковых не говорил, что ж мне, дураку, удивляться, что она к другому ушла, что ж теперь удивляться, что и дочка от меня почти отвернулась, – не заботился я о них, думал, деньги приношу в дом, и все – хватит с них. На дружков время тратил, молодость тратил, себя тратил, ядрена-матрена… Не любил я вас, Наденька, Зиночка, как положено, любил то есть, но так…не старался шибко. А бабы… а женщины ведь живые, им ласки хочется… а мне ласки тоже хочется, не может человек один жить, ну разве жизнь это, волки и то стаей рыскают, а я… грешен я, Господи, прости меня, и ты, Надюша, прости, если можешь, и Зиночка, дочка моя единокровная, и ты прости… не могу я один больше…
Платон заплакал, встал с колен и, едва прикоснувшись к своей полке, немедленно уснул.
Поезд уютно баюкал на стыках своих разночинных пассажиров. Платон стоял на мостике огромного океанского белого, ослепительно белого лайнера с трубкой в зубах и красиво капитанил, отдавая приказы хрипловатым голосом морского волка. Матрос Василий весело оборачивался и докладывал: «Есть держать зюйд-зюйд-вест!» За кормой стонали такие же белые и огромные, как корабль, чайки, и тот же Василий подбрасывал им в воздух соленые огурцы. Чайки «вцеплялись» в огурцы, сталкивались с друг другом в борьбе за добычу, как над его родной свалкой, и отлетали в сторону. Наконец в бинокль стал виден большой город – это был заветный и сказочный Кейптаун. Платон отдал необходимые указания, корабль пришвартовался к пристани, полной ослепительных красавиц с жемчужными зубами. Когда Платон спустился по трапу, не вынимая трубки изо рта, к нему сразу потянулись смуглые изящные девичьи руки, но вездесущий Василий мощно рыкнул «Раз-зойдись» и повел Платона по образовавшемуся живому коридору в город. Со всех сторон мигали неоном заманчивые вывески на не нашем языке, но вдруг в глаза бросилась одна знакомая: «УЛИЦА ЮБИЛЕЙНАЯ».
– Туда, – указал Платон, и Василий послушно повернул. Улица оказалась совсем пустой, все встречающие куда-то разом делись. Платон вгляделся вдаль – во всех домах окна были заколочены крест-накрест, что-то было пугающее в этих крестах, словно все глаза домов переклеили деревянными пластырями. По тротуару ветер гнал всякий мусор, обрывки газет и белую техасскую шляпу с рваными полями. Что-то было неправильное в мусоре, в улице, во всем. Платон нагнулся и подобрал шляпу, оказалось – это его собственная, вернее, не его, а Артиста. Широкие поля были не только порваны, но и измазаны – Платон всмотрелся внимательней – в крови.
– Не к добру это, – сказал Василий. – А хорошая была шляпа-то. Может, ножичком владельца полоснули?
Платон ничего не ответил и водрузил шляпу на голову. Василий пожал плечами и толкнул мощным плечом ближайшую дверь. Внутри помещения полукругом стояли диваны, на столе стояла включенная лампа с красным абажуром.