Рокси: Эта картина досталась мне после смерти дяди Уильяма, когда мы все выбирали картины.
Роджер: Бред собачий! Нас не проведешь. Он тебе даже не дядя.
Марджив: Если ты встал в позу, я вынуждена напомнить, что половина картины принадлежит мне, поскольку я жена твоего отца. Ты сам говорил. Именно Честер унаследовал картину. Значит, она наполовину моя.
Роджер: Никоим образом, Марджив. Я это уже объяснял тебе.
Джейн: Позвольте, позвольте, а как насчет Фрица? Почему Роксины дети имеют право, а мой ребенок...
Я (робко): Пусть Роджер расскажет о нашей встрече с экспертом из «Кристи».
Честер (защищая Рокси): Я не уверен, что в завещании дяди Уильяма не было специально оговорено: каждый выбирает что хочет.
Роджер: Но не дети Марджив от первого брака, — уверен, у них никакого родства с дядей Уильямом.
Я: Рокси, соглашайся! Она стоит миллион долларов!
Марджив: Не убеждена, что хочу продать «Урсулу». Мы могли бы отдать ее на хранение в какой-нибудь музей. Какая польза от этих денег? А сколько на налоги пойдет? Не лучше ли просто владеть произведением искусства и чтобы им любовались другие?
Честер: Смешно, просто смешно.
И дальше и дальше в том же духе. Что было внове — так это нотка несогласия между отцом и Марджив, хотя я не поняла, кто кого обвинял.
— Уму непостижимо — спорить из-за прав еще не родившегося ребенка! — выделялся голос Рокси в хоре других голосов, среди них звучал и мой, такой же сварливый и жадный, как и все остальные. Куда только подевались благие намерения, наполнявшие меня на лестнице.
Такого взрыва противоречивых чувств у близких мне людей я не могла себе представить. То, как мы с Роджером цеплялись за деньги, говорит не в нашу пользу, но, запутавшись в сетях собственничества, я возмущенно твердила: пусть Рокси и не мечтает о том, чтобы заграбастать картину для своих детей. Столько желчи и злости еще не видела наша некогда счастливая семья. Но нет, мы опомнимся, помиримся и снова будем счастливы, я уверена. Из этой безобразной сцены я вынесла полезный урок — узнала, как разъедают душу деньги.
В конце концов мы общими усилиями убедили Рокси отказаться от предложения Шарля-Анри и продавать «Урсулу» в «Друо» или «Кристи».
— Мы должны решить, как снять ее с продажи в «Друо», — сказал Роджер. — На том основании, что нам надо обдумать предложение. И подождем постановления суда о том, является ли biens[163] — так они это называют — собственностью замужней пары.
— Могли бы оставить мне хоть одну любимую вещь! — воскликнула напоследок Рокси.
Одна, у себя в комнате я думала об Эдгаре и своей покорности и металась от ярости к отчаянию и обратно. Он, наверное, восхищается моей покорностью — сдалась почти без упреков и без слез. Значит, он рассчитывал на мою податливость и здравомыслие? Неужели я настолько ничтожна и от меня можно отделаться вскользь брошенными словами, что отныне мы никто друг другу? Я, которая ради него отказалась от новых знакомств, от общения с другими людьми, которая пожертвовала... Меня захлестнула волна жалости к себе. Обличительные речи, которые я лихорадочно сочиняла в уме, постепенно превращались в мольбу. Всю ночь я мысленно писала сердитые и умоляющие письма о том, что всегда хочу быть с ним.
Беда в том, что «всегда» тянет за собой другое, противоположное по значению понятие «до конца», «до смерти», которая настигнет его скорее, чем меня. «Всегда» напоминало о нашей разнице в возрасте, о его старости и моей молодости, о том, что мне пришлось бы ходить за ним и лечить его болячки, о которых ему не хотелось думать. Я пыталась сказать, что готова быть с ним при любых условиях, готова быть его помощником, секретарем, адъютантом. Но мои увещевания были неубедительны, потому что где-то в глубине таилась подспудная мысль, что Эдгар прав, считая, что рано или поздно мы расстанемся. Некоторое время назад по его совету я прочитала роман «Адольф». Там герой говорит: «Горе мужчине, который в первые дни любви не верит, что она продлится вечно! Горе тому, кто даже в объятиях возлюбленной... сознает, что настанет время, когда ему придется разлучиться с ней». Я вспоминала, что я думала в первые дни. Верно, у меня с самого начала было предчувствие конца. Какое же это проклятие — иметь трезвый взгляд на вещи и во всем сомневаться. Я завидовала Рокси, ее безрассудным порывам, ее художественному дару, способному преображать действительность.
Надо привыкать жить без Эдгара. После гармоничной целостности последних месяцев эта мысль придавила меня. Я почувствовала приступ тошноты. Я еле успела добежать до уборной рядом с квартирой африканцев. Там меня буквально вывернуло наизнанку. Горе мое было тем горше, что я узнала счастье. Но благодаря миссис Пейс я усвоила чисто американский урок: как бы ни было горько, улыбайся, улыбайся, улыбайся.
На следующее утро, во вторник, Рокси поднялась ко мне. Ей уже стало трудно ходить по лестнице, она прибавила около сорока фунтов. Когда она появилась в дверном проеме, мне показалось, что это не Рокси, а какая-то грузная женщина, то ли из Румынии, то ли из Сплита, бежавшая от минной войны. Незнакомый славянский вид придавали ей бесформенный коричневый плащ, округлившееся одутловатое лицо и распухшие глаза.
— Миссис Пейс очень просила тебя позвонить, — сказала она. — И еще, Из... Я не считаю, что это блажь. Я хотела тебе сказать еще до того, как они приехали... Ну, насчет дяди Эдгара. Они ведь не видели его, только и слышали: семьдесят, семьдесят.
— Очень может быть, — сказала я. — Но мне все равно.
— Я не подозревала, что тебе так нужен кто-то вроде отца. Ты, наверное, думаешь, что Честер уделял мне больше внимания, чем тебе. — (Да, я так думала, но теперь мне было все равно.)
— Меня привлекают его политические взгляды.
— Я даже завидую тебе. Нет, не из-за дяди Эдгара, но... как бы это сказать... завидую твоей страсти.
— Рокс, ты скоро тоже станешь тоненькой, — сказала я и подумала о той странной минутной сцене у ее квартиры.
— Я знаю, — вздохнула она. В словах ее не слышалось убежденности. Говорят, что во время последних недель беременности женщины не верят, что они будут такими же, как были.
Я спустилась к Рокси и позвонила миссис Пейс. Та сказала, что ее обокрали, и просила приехать как можно быстрее. Я понеслась к ней и увидела там картину, которая до странности напоминала тот день в Шартре, когда Персанов посетили «гости». Полицейский уже искал отпечатки пальцев, а Роберт Пейс в халате висел на телефоне, ведя переговоры со страховой компанией. Накануне они вернулись домой поздно и, естественно, не осматривая квартиру, легли спать. Но, проснувшись в семь утра, обнаружили, что на буфете нет некоторых вещей. Не было, разумеется, и супницы. Все-таки надо было их предупредить.
Миссис Пейс была одета как на выход: чулки, жакет, дорогая брошь на лацкане.
— Изабелла, дорогая, оглядите хорошенько все вокруг. Надо составить список пропавших вещей. Говорят, что люди после кражи так расстроены, что ничего не видят. Конечно, я и сама кое-что заметила. Унесли все, что стояло на буфете, — супницу, серебряный заварочный чайник, старинное блюдо. Ну что еще? Да, видеокамеру и столик из прихожей. Но зачем французскому взломщику мои старые бумаги — не пойму. Странно, очень странно... — Миссис Пейс умолкла, но потом добавила со свойственной ей иронической отстраненностью: — Взлом — это преступление по-французски. Домашняя кража подразумевает строгий отбор наиболее ценных вещей и, конечно, никакого насилия. Но кому потребовались мои дневники?
— Может быть, просто искали спрятанные драгоценности, — робко заметила я, чувствуя свою незавидную роль в этом происшествии.
Столик, супница, блюдо — вот почти все. Правда, потом мы обнаружили пропажу прелестного рисунка Клода, который висел в дамской комнате. Папки с бумагами миссис Пейс, помеченные 1940-1952 годами, были вытащены из ящика и валялись на столе. Кладя их обратно, я обратила внимание, что нет папки за 1950 год.