Дом его был открыт для людей искусства и науки, да и для деловых людей; все, как в Париже, так и за его пределами, жили ожиданием тех драгоценных минут, которые он похищал у государственных забот, дабы осыпать своими милостями стихотворцев, музыкантов и иные дарования.
То, что Фуке был первым, кто понял и полюбил великого Лафонтена, вовсе не случайность. Искрометный талант поэта стоил щедрого пенсиона, назначенного ему тотчас, как завязалась их дружба. А чтобы быть уверенным, что на деликатный нрав его друга не оказывается при этом никакого давления, Фуке предложил ему оплатить все его долги в обмен на стихи. Сам Мольер был в долгу перед ним, хотя никто никогда не поставил бы ему этого на вид, и самым крупным его долгом по отношению к суперинтенданту был долг морального свойства. Старик Корнель, более не обласканный капризной славой, в самую трудную годину своей жизни получил вознаграждение и избежал змеиных укусов тоски.
Но благородный союз Фуке с поэзией и литературой не ограничивался бесчисленными дарами, он не довольствовался материальной поддержкой людей искусства. Он читал их незаконченные произведения, давал советы, подбадривал, поправлял, предостерегал, в случае надобности критиковал или хвалил. А главное – вдохновлял: не только словами, но и просто тем, что был рядом. Сколько силы и доверия порождало в других добросердечие, прямо-таки написанное на его лице: огромные детские глаза небесного цвета, длинный нос, конец которого напоминал вишню, мясистые губы, ямочки на щеках и открытая улыбка.
Вскоре архитектура, живопись и скульптура также достучались до его разума. Но тут-то и открылась печальная глава его жизни.
В окрестностях Мелена в Во-ле-Виконт вознесся замок – жемчужина архитектуры, чудо из чудес, с несравненным вкусом возведенное Фуке с помощью открытых им самим талантов: архитектора Ле Во, садовника Ле Нотра, художника Ле Бре-на по прозвищу Римский, скульптора Пюже и скольких еще, которых король вскоре пригласит к себе на службу, благодаря чему их имена навеки покроются славой.
– Ле Во, замок обманутых надежд, – простонал Атто, – одно огромное оскорбление из камня, подмостки славы, продлившейся всего одну ночь – 17 августа 1661 года. В шесть вечера Фуке был подлинным властелином Франции. В два часа утра стал ничем.
В этот день, 17 августа, суперинтендант, только что отстроивший свой замок, задал пир в честь короля, желая доставить тому удовольствие. Он отдался своему намерению с присущей ему щедростью, но, увы, не учел нрава монарха. Приготовления к пиру – и те приобрели небывалый размах. В еще не отделанные до конца гостиные замка доставили парчовые постели с золотыми басонами, изысканную мебель, серебряную посуду, хрустальные канделябры. Сокровища из доброй сотни музеев и антикварных лавок рекой текли по улицам Мелена, как и ковры из Персии и Турции, кожа из Кордовы, заказанный для него в Японии иезуитами фарфор, лакированные изделия из Китая, доставленные через Голландию торговым путем, открытым им же для доставки восточных товаров, пользующихся особыми привилегиями. Акрометого, полотна, обнаруженные Пуссеном в Риме и присланные ему его братом аббатом Фуке. Для постановки празднества были привлечены все его друзья из числа артистов и литераторов, в том числе Мольер и Лафонтен.
– Во всех салонах, и у госпожи де Севинье, и у госпожи де Лафайет, только и разговору было что о замке Фуке, – продолжал Мелани, целиком предавшись воспоминаниям о былом. – Кружевная решетка ограды и восемь изваяний божеств с каждой стороны от входа встречали гостей. Затем кареты проезжали огромный почетный двор, соединенный с пристройками бронзовыми пилястрами. На сводах круглых арок трех величественных входных порталов красовалась эмблема Фуке – карабкающаяся белка.
– Белка? – удивился я.
– На родном наречии суперинтенданта, бретонском, слово fouquet как раз и означает белку. К тому же мой друг и цветом кожи, и темпераментом походил на этого зверька: скор умом, горазд на выдумки, непоседлив, с искоркой в глазах, неотразим, нервного телосложения. А под его эмблемой начертан девиз: Quo поп ascendant? – Куда только не взберусь? – свидетельствующий о желании белки покорить самые высокие вершины. Но, разумеется, имелась в виду щедрость: Фуке ведь любил власть совсем по-детски. Был прост, как те, что никогда не принимают себя всерьез. Вокруг замка, – продолжал аббат, – раскинулись несравненные сады Ле Нотра. Бархатные травяные партеры, с цветами родом из Генуи, с бордюрами из бегоний, столь же регулярными, как гекзаметры. Конусообразно подстриженные тисовые деревья, самшитовые кустарники в форме пылающих костров, большой водный каскад и озерцо Нептуна, ведущие к гротам, а далее парк, чьи фонтаны так изумили Мазарини. Все было готово к приему юного Людовика.
Король с королевой-матерью покинули свою резиденцию в Фонтенбло во второй половине дня и в шесть вечера прибыли со свитой в Во. Среди венценосных особ не было только Марии-Терезии, носившей под сердцем первый плод любви своего супруга. Кортеж с подчеркнутым безразличием проследовал мимо рядов стражников и мушкетеров с отменной выправкой, мимо туч пажей и слуг, занятых кто разноской золотых блюд с диковинными яствами, кто подвешиванием гирлянд из экзотических цветов, кто перетаскиванием ящиков с вином, расстановкой стульев вокруг столов исполинских размеров, покрытых камчатными скатертями, на которых уже были разложены приборы из золота и серебра, расставлены рога изобилия, наполненные овощами и фруктами, бокалы из тонкого хрусталя с золотой окантовкой. Все это имело неподражаемый, дразнящий, непозволительно-роскошный вид.
Тогда-то маятник судьбы Фуке принялся отсчитывать время в обратном направлении, – глаза аббата Мелани затуманились, – и изменение направления было столь же нечаянным, сколь и резким.
Молодому Людовику не пришлась по вкусу вызывающая роскошь этого празднества. В довершение всего жара и мухи, привлеченные кушаньями, раздражили монарха и его свиту, которым предстояло еще обойти сады вокруг замка. Палимые солнцем, в тисках своих накрахмаленных кружевных воротников и батистовых галстуков, они страстно желали одного – поскорее скинуть с себя одежду и парики. С бесконечным облегчением была встречена вечерняя прохлада, и наконец-то началось пиршество.
– А что подавали? – поинтересовался я тем, что было мне близко, и догадываясь, что угощение также было на высоте.
– Королю за столом ничего не понравилось, – вдруг помрачнев, отвечал аббат. – Особенно не понравились ему тридцать шесть дюжин массивных золотых тарелок и пятьсот дюжин серебряных тарелок, выстроенных на столах. Как и непристойное количество приглашенных – многие сотни. А в придачу еще лакеи, вереница карет, ожидающих за пределами замка, такая длинная и веселая, что напоминала еще один праздник. Не по нраву пришлось ему и доверительное высказывание одного из придворных о том, что празднество обошлось в сумму, превышающую двадцать тысяч ливров. Это прозвучало так, словно ему, королю, предлагалось поучаствовать в обсуждении этой темы.
И музыка, сопровождавшая трапезу – звучали цимбалы и трубы, исполнявшие les entrees [42], затем вступали скрипки, – также была ему неприятна. А огромная сахарница из золота, которую водрузили прямо перед ним и которая стесняла его движения, вызвала открытое раздражение.
Его смущала сама мысль о том, что он в гостях не у коронованной персоны, которая к тому же более великодушна, изобретательна и неподражаема, чем он, в искусстве удивлять гостей и ставить их на одну доску с собой, персоны, затмившей его, короля, своим великолепием, словом, более царственной, чем он.
К мукам, испытанным Людовиком за столом, добавились муки созерцания представления на воздухе, данного в его честь. Пока длилось пиршество, Мольер также честил на все корки своего покровителя, нервно дожидаясь за занавесом своей очереди предстать перед королем. Дело в том, что «Les Facheux» [43], комедия, специально поставленная им для этого случая, должна была начаться уже два часа назад. Мерк дневной свет. На подмостки довелось выйти лишь на закате, с первыми появившимися на небосклоне звездами. Спектакль, как и все в этот вечер, был чудом: на авансцене появилась раковина, она раскрылась, и из нее вышла плясунья, Наяда. Казалось, заговорила сама Природа, а деревья и статуи, потрясенные божественными невидимыми силами, составляют с нимфой одно целое. Песней во славу короля открылась комедия: