Интересно, что начальник тайной полиции не испытывал по отношению к Троцкому враждебности и не преследовал корыстные цели. Но для мышления профессионального солдата и полицейского, незнакомого с проблемами, личностями и атмосферой ужасной борьбы, которой этот налет должен был положить конец, все это дело поистине выглядело крайне загадочно. Он только что насчитал в стене над кроватью семьдесят три пулевых отверстия, и это «чудесное спасение» казалось тем более загадочным. Он наблюдал за самообладанием Троцкого и Натальи и размышлял, что он, ветеран многих мексиканских гражданских войн, никогда не видел, чтобы кто-то вел себя столь спокойно, побывав в такой опасности. Точность формулировок и наличие юмора в речи Троцкого казались ему совершенно неуместными и еще более подозрительными. (Только спустя несколько месяцев, в течение которых долг службы часто приводил его к Троцкому, он поймет, что «неестественное» спокойствие, мужество и чувство юмора были натурой этого человека.) С другой стороны, этот налет был таким скандалом даже по мексиканским стандартам, что Салазару было трудно поверить, что за ним стояли сталинисты, сторонники Карденаса (в числе друзей которого он не был). Поведение охраны Троцкого также вызывало его недоверие: почему же охранники были столь странно пассивны? Почему ни в кого из них не стреляли? Салазар был убежден, что Шелдон был в сговоре с налетчиками и ушел вместе с ними по собственной воле. Троцкий энергично утверждал, что Шелдон был их жертвой, а не сообщником, но он не мог представить для этого доказательств. И в умозаключениях Салазара было следующее зерно истины: налет не мог быть совершен без сотрудничества кого-то из окружения Троцкого или, по крайней мере, кого-то, находящегося в близком контакте с его домочадцами. Кто это? Этот вопрос отныне привлек все их внимание и пробудил всю их настороженность.
Через неделю после налета Троцкий, возмущенный подозрениями в адрес свой и Риверы, выразил протест президенту Карденасу против ареста двух своих секретарей. Ссылаясь на то, что было ему известно (между прочим, от Рейса и Кривицкого) о деятельности ГПУ во многих странах, он потребовал, чтобы следователь или полиция допросили нынешнего и прежнего генеральных секретарей Мексиканской коммунистической партии, а также Сикейроса и Ломбардо Толедано. Президент распорядился немедленно освободить секретарей Троцкого. Но еще некоторое время следствие шло по ложному следу, а Троцкий был занят опровержением инсинуаций, защищая своих сотрудников и заявляя о невиновности Роберта Шелдона Харте. «Если бы Харте, — заявил он, — был агентом ГПУ, он мог тайно заколоть меня, без всего этого шума массированного и сенсационного налета». Тем временем полиция задержала нескольких из налетчиков, которые подтвердили, что их командиром был Сикейрос; а сам Сикейрос ударился в бега.[138]
Наконец 25 июня люди Салазара обнаружили труп Шелдона на территории небольшой фермы за пределами Мехико — это хозяйство было арендовано двумя хорошо известными художниками, оба — сталинисты.
В 4 часа утра, в момент, когда прошел месяц и один день со времени налета, Салазар с этой новостью приехал в дом Троцкого. Охрана отказалась будить Троцкого; и тогда он вернулся на ферму с одним из охранников, чтобы идентифицировать труп.
«Мы приехали к подножию горы на рассвете. Из-за промокшей земли было чрезвычайно трудно подниматься вверх по склону. Тело лежало на носилках там, где я его оставил; возле дома… Отто… немедленно признал своего товарища.
Был уже день, когда мы приехали в Сан-Анхель. Тело положили во дворе. Вскоре подъехал генерал Нуньес и дал распоряжение помыть труп. Затем он усилил охрану, потому что по городу разошлась эта новость, и начали скапливаться толпы любопытных. Формальности завершены, и судья полицейского суда уехал.
Вдруг вся толпа зашевелилась.
„Троцкий! Троцкий!“
Это в самом деле был он. Пробило десять часов. Старый русский ссыльный подошел к телу. Он был печален и подавлен. Долго он стоял, глядя на своего бывшего секретаря: глаза его были полны слез. Этот человек руководил великой революцией, пережил кровавые битвы, видел, как один за другим исчезают его друзья и семья, но остался не сломлен этим нападением, которое чуть не стоило жизни не только ему, но и его жене и внуку, — и теперь он плакал в молчании».
Загадка, какую роль играл Харте, так и не была решена. Салазар все еще утверждал, что Харте был агентом ГПУ, но люди ГПУ убили его, потому что боялись, что он попадет в руки мексиканской полиции и слишком много расскажет. Это предположение было частично подтверждено очевидцами, сообщившими, что видели, что Харте свободно ходил по ферме и выходил на прогулки без какой-либо охраны или эскорта. Против этого Троцкий заявлял, что это уже восьмой его погибший секретарь и что все, что он и его американские товарищи знали о Харте, противоречит версии Салазара.[139]
Он отправил трогательное послание соболезнования родителям жертвы и установил мемориальную доску в память «Боба» — напротив этой доски скоро появится собственная надгробная плита Троцкого.
После 24 мая туман обреченности все еще висел и давил на «маленькую крепость» на авенида Виена. С недели на неделю и со дня на день ожидалось новое нападение. Для Троцкого было капризом фортуны то, что он все еще оставался жив. Он вставал по утрам и говорил Наталье: «Видишь, этой ночью нас еще не убили; а ты все недовольна». Раз или два он меланхолично добавлял: «Да, Наташа, нам дали отсрочку». Он оставался таким же активным и энергичным, как всегда, вмешивался в каждый этап полицейского расследования, появлялся в суде, отвечал на бесконечные клеветнические измышления, комментировал такие события, как капитуляция Франции и заявление Молотова в поддержку Третьего рейха, и продолжал обсуждать положение негров в США, тактику революционного пораженчества и так далее. Посетившая его перед серединой июня группа американских товарищей умоляла его «уйти в подполье», скрыться под чужим именем и разрешить, чтобы его тайно переправили в Соединенные Штаты, где, как они были уверены, можно найти для него безопасное тайное убежище. Он отказался даже слушать эти просьбы. Он не мог, как он сам заявлял, прятаться, чтобы сохранить жизнь, и украдкой вести работу; он должен открыто встречать своего врага или друга — его непокрытая голова обязана вытерпеть «адски черную ночь» до конца. Он неохотно уступил друзьям и мексиканским властям, которые требовали, чтобы защитные сооружения его дома были усилены более высокой бетонной стеной, новыми сторожевыми башнями, бронированными дверьми и стальными ставнями на окнах. Он тщательно инспектировал «фортификационные работы», предлагал изменения и улучшения, но затем с недовольством пожал плечами. «Это напоминает мне первую тюрьму, в которой я сидел, — заметил он своему секретарю Джозефу Хансену. — Двери производят такой же звук… Это не дом; это средневековая тюрьма». «Однажды [говорит Хансен] он застал меня уставившимся на новые башни. Глаза его сощурились в теплой, дружеской улыбке… „Высокоразвитая цивилизация — и мы все еще обязаны строить такие сооружения“». Он в самом деле походил на человека, ожидающего фатального дня в камере для осужденных, — только он был намерен разумно использовать каждый час, и ирония и юмор его не покинули.
Он продолжал свои последние поездки по стране по грязным, усеянным булыжниками дорогам; а мысли его возвращались к российским дорогам в годы Гражданской войны. В своем последнем путешествии он спал много больше, чем обычно, как будто был изнурен, и тут выпала первая за долгое время возможность отдохнуть. Он… спал почти от Чернавача до Амеккамекка, где вулканы Попокатепетль и Икстакуатль, Спящая Женщина, собирали над своими белыми вершинами огромные курчавые облака… мы остановились подле старой асиенды с высокими, укрепленными контрфорсами стенами. Старик с интересом разглядывал эти стены: «Прекрасная стена, но средневековая. Как и наша тюрьма». В этой характеристике «средневековая», которая часто срывалась с его уст, он выражал не только антипатию к собственному заключению, но и ощущение, что этот мир вновь впадает из того, что могло бы стать веком прогресса и триумфа человечества, в дикую жестокость Средних веков и что даже он сам, окружив себя башнями, стенами и крепостными валами, каким-то образом вовлечен в это общее сползание назад. После налета друзья подарили ему пуленепробиваемый жилет; и, хоть он и поблагодарил их, тем не менее не мог скрыть своего неудовольствия; он отложил жилет в сторону и предложил, чтобы его носил часовой, который стоял на посту в наблюдательной башне. Секретари не раз предлагали ему учредить обыск посетителей на предмет наличия оружия и возражали, когда он в одиночку принимал незнакомых людей в своем кабинете. «Он не выносил, когда его друзей подвергали обыску, — говорит Хансен. — Несомненно, он чувствовал, что в любом случае это будет бесполезно и может породить у нас ложное ощущение безопасности… какой-нибудь агент ГПУ… найдет возможность обесценить наш обыск». Он хмурился, когда кто-то из его телохранителей пытался присутствовать при его разговорах с посетителями, у части которых «были личные проблемы, и они не могли свободно говорить в присутствии охранника».