Отодвигаю рукопись. Ворошу волосы, потом остервенело тру лицо, будто хочу очнуться.
Разве так надо писать? Разве так говорить? Нагромождаем ложь за ложью, а чтоб не перевелись охотники до вранья — награждаем их, «облауреатствуем». Привыкли врать, прочих приучили слушать. А слова живого нет! Нет! Так не пишут, так — зарабатывают.
Нет сил и желания шевелиться. Долго смотрю перед собой. Прошлое и настоящее в моей памяти. Слежу за ним, вычисляю свое будущее.
Пусть будет каким угодно — безразлично! Все равно буду писать, и писать отлично, ибо не чувствую «крыши», значит там — бездна. И я смогу в эту бездну подняться.
14
Я вышел, вдохнул обжигающую свежесть — и обрадовался рассветной тишине. Зачем, кому нужно зло?..
Ветерок суховатый, покусывает лицо. Оно сразу твердеет будто жестяное. Зато воздух сам льется в грудь. Ночью-то прижало, поди к сорока. Зима рекордных температур.
Я встал с зарей — это поздно, ведь светает в восьмом часу, а лег рано, накопилась усталость, вечером просто рухнул в постель. И спал, спал… Казалось, сон не отступит — какая-то сладкая отрава.
Я очнулся, когда дочь уже ушла в школу, а жена стирала. Я долго лежал и слушал дом, деревья, небо, шорох мышей за сундуком, шарканье птичьих лапок по кровле…
Я не торопился: по хозяйству — пропасть дел. И в год не рассуешь.
Могу же я себе позволить полежать. Сегодня я свободен от «железа». Я выезжаю на тренировки четыре раза в неделю и еще даю нагрузку дома — это приседания и отжимы.
Жим требует постоянной работы, а когда мостишься под рекорд — почти ежедневной. От этого пуще всего страдает позвоночник. В стойке заламываешь грудь: упор — в поясницу, позвонки принимают тяжесть не равномерно на всю плоскость, а под углом, особенно в жиме широким хватом. Уж на что привычен, а тогда слышу их все время. Саднят, окаянные. Отказываются терпеть. Тоже мне господа, а я как?
Нет у меня другого пути. По существу я гладиатор, ставка — моя будущая жизнь. Я должен заработать, иначе я банкрот.
Я брожу и поглядываю на небо. Заря неяркая, смазанная. Еще держится сокрушительный холод ночи. Скрип шагов на весь двор. Дочь называет этот скрип «дерзким». Я брожу от ворот до крыльца дома и выбираю из снега гвозди. Дрова прогорают, а гвозди остаются в топке. Золу высыпаю на дорогу. Как не следишь, а гвозди попадаются. Уже дырявили баллоны. В общем-то, здесь я не за этим. Перед работой над рукописью потянуло глотнуть морозца и взглянуть на мир.
Порой подсасывает тревожное чувство: уходит жизнь. Просматриваю ее: уперся в рекорды, тренировки, рукописи, а жизнь просматриваю. Живу выдумкой. Уйдет жизнь, развеются дни…
Верность назначению.
Мое сердце, связки, мускулы вынесли то, что обычно не выпадает на писательскую долю. И я не нуждаюсь в десятилетиях житейского опыта. В злых спортивных столкновениях характеры обнажались стремительно и безжалостно. Кочевая спортивная жизнь мотала по всему свету.
«…И счастье вырваться из рук дьявола и почувствовать себя в руках Бога…» Да, только где этот Бог?..
Спортивная известность манит людей. К тридцати годам я знал их столько — и почти каждый процарапывал свой след… А с утра новые поединки, тренировки. Нужно суметь размотать этот клубок яростных ощущений, встреч, событий. А клубок накрутился весьма внушительный. Я должен написать спортивные книги, книги о силе, а после — заложу в стапелях те, единственно стоящие, кровные.
Спортивные книги должны принести деньги, утвердить меня и наработать мастерство. Что до силы… Я-то ведь знаю, она была и будет доказательством лишь для рабов по натуре, ибо только раба убедит и смирит сила. Это мое главное, стержневое убеждение.
Вспоминаю сечу с женой. Сейчас и не вспомнишь, из-за чего. Она закричала на меня вдруг с такой неожиданной злобой! Чем больше думаю над ее словами, тем больше не по себе. Она кричала…
«Потом все было хорошо», — бормочу я и пытаюсь объяснить, ищу слова, чтобы навсегда стереть то, что случилось. Но ни одно слово не ложится в памяти. Наоборот… лицо… Становится не по себе, одиноко, жутко… Кажется, очень скоро придется идти одному.
Я долго сижу. Я забыл ссору, а каждое слово осколком сидит во мне. Почему?..
Для нее я уже банкрот. Нет книг, нет признания, следовательно, я неудачник. И в ее глазах жалок. Там, где жалость, любви нет, она умирает. А злоба?..
Люди устают жить надрывно, не всем это по нутру. И все же это не объяснение. Есть что-то другое… Я смотрю на нее, и мне не по себе: уже скоро мне шагать одному…
Я бормочу себе: «Каждый человек имеет право на усталость». И добавляю громко, пугаясь своего голоса: «На усталость, но не предательство!»
Я не отрекусь от себя никогда!
Даже если меня предадут все.
Я все равно дойду… Даже один… Оболганный, преданный… Все равно! Envers et contre tous![1]
Вопреки всему на свете!
Небо по-утреннему бледное. Воздух прозрачен и глубок. Каждый предмет впаян в эту прозрачность. Долговязая тень наискось слева обгоняет меня. На длинных ходулях она так и ведет меня за собой. Я поворачиваюсь к солнцу и теряю тень.
Что-то давят меня спозаранку афоризмы с вещим смыслом. Начитываю вслух:
«Камни месить человеческой красотой…»
Ветер ледяно прикладывается к лицу. Я жмурюсь. Красно подергиваются веки под солнцем. Стужа щупает меня сквозь одежду. Я так одет, а будто голый.
Что ж Мишель не едет? Уж раз в месяц непременно навещает. А тут чистых два сгинули. Ну и отламывает от меня жизнь время. Вчера вроде бы встречались…
Мишель обычно появляется с женщиной, и всякий раз с новой. Нет сладу. Нас это прежде расстраивало. И в самом деле, дом — это свое, личное. И когда в нем случайный человек, какая-то женщина, часто просто блудливая… Но с тех пор прошли годы, и мы попривыкли. Мишель неисправим, а мне предан так же, как я ему.
Что удивляет — так это едва и не общая готовность женщин следовать за ним. К этому даже я не в состоянии привыкнуть. А он нескладен, губаст, нос толстый, длинный, и вообще — не принц.
На снегу память ушедшего времени: стежки птичьих набродов, оспины от натрушенного с деревьев и кустов снега. На сарае, доме, воротах — ни сосулек, ни ледка: в эти дни зима опять посуровела, без оттепелей, вроде вспять подалась. На всю жизнь такие в памяти. Поглядываю на лес за забором. Там, в глубине, еще ночные тени: зябкая растворенность деревьев в темную массу. Вспоминаю, как в самые морозы ночами трещала даже земля.
В бесснежные недели зимник тверд до звона, бугрист и ошеломляюще тверд. Он начинается метрах в шестидесяти от нашего дома. Вот эти шестьдесят метров я и держу на своих руках. Тонны снега…
У сарая, в ящике, пустые бутылки, преимущественно питейные. Основной поставщик — Мишель. Без коньяка или водки он в наш дом не ходок. Сам я причащаюсь крайне редко: и не любитель, и дело не допускает. Да и после болею.
В последний раз, когда мы разговелись, Мишель заснул на кухне, хотя я укладывал его на диване, в гостиной. Он все бормотал, мол, люди тебя поймут, это — обязательно. Мишель имел в виду десятилетия: потомков.
Я тоже был здорово под балдой. После Мишель утверждал, что мы не выпили, а «шарахнули по бутылкам». И с чего только мы так сорвались?..
Тогда я посадил его на диван и принялся втолковывать, что для меня это не важно:
— Когда они вообще станут понимать, уже будет поздно, от меня ничего не останется. Так что для меня это совсем не важно — их понимание.
Я, конечно, имел в виду свое: надо пробиваться — и баста! А кто что обо мне думает — это пусть ветер носит. Без веры не стоит мучить себя и дорогих тебе людей. Надо идти и ни у кого не просить пощады — только тогда дойдешь. Это не моя блажь. Это у нас так в России устроено…
Прежде чем задуреть окончательно, мы очень долго и путано толковали о донорстве России, о бесконечной потере крови ею во имя других народов, об истощении и заметном уже вырождении ее природы.