Миновав исполинские готические арки моста Verrazano, он съехал на трассу Белт Парк Вэй, ведшую из мрачноватого, кирпичнобагрового Бруклина к тихим двухэтажным домикам Лонг Айленда, в одном из которых проживал отец.
Он приехал днем, застав старика в сборах на глубоководную рыбалку, и с радостью согласился присоединиться к нему, сменив костюм на непромокаемый громоздкий комбинезон.
У отца была небольшая яхта, с которой тот управлялся, несмотря на преклонный возраст, весьма решительно и умело, как заправский моряк.
Вскоре полоска берега исчезла вдали, а с нею как бы сгинули все служебные и семейные неурядицы; нос судна рассекал легкую черноватую волну, вились чайки над мачтой, и Ричард отдохновенно и восторженно ощущал подлинность пусть временной, но прекрасной свободы в своем единении с завораживающим чудом океанского простора, дышавшего ему в лицо соленой, вольной свежестью бриза.
С рыбалки они вернулись уже поздним вечером, пришвартовав яхту у пирса, в спокойной воде узкого заливчика, извилиной вдававшегося в побережье.
Возиться с уловом трески и камбалы не хотелось; они закидали рыбу мелким крошевом льда из хранящегося в морозильнике пластикового мешка и, стянув с себя рыбацкие, грубой и толстой вязки свитера, устроились возле камина, попивая горячий глинтвейн, терпкий от корицы и бутонов гвоздичного дерева.
Ослепительно золотая, нежная, как летящая в солнечном луче паутинка, кончилась в тот день теплая осень, и уже ночью с Атлантики нагнало тяжелые тучи, засвистал ветер, кидая в штормовые черные валы, катящие на пустынные пляжи, кипы листвы из прибрежных лесов, и за покрытыми холодной моросью окнами будто шелестели шаги приближающейся скорой зимы.
Непогода словно бы приурочилась к Хэллуину — отчего–то популярнейшему в Америке празднику нечисти, прошедшему, впрочем, без обычных бурных молодежных увеселений, когда на улицу вываливались толпы в масках ведьм, мертвецов и чертей; промозглое ненастье принудило даже самых активных энтузиастов встретить сомнительное торжество у домашнего очага.
Итак, они сидели у камина, наслаждаясь глинтвейном и уютом теплой комнаты; желтые листья липли к мокрым стеклам окон, изредка пошипывали избытком пара клапаны батарей, разноцветным пятном светил в углу телевизор — по тринадцатой программе шел голливудский боевичок на тему второй мировой войны…
И тут отец неожиданно произнес:
— Удивительная все же хреновина — этот американский кинематограф! Порою смотришь — не оторваться. А в финале понимаешь: очередное дерьмо! Если и есть исключения, то разве — десяток картин…
Он с неприязнью выделил прилагательное «американский», чему Ричард привычно не удивился: отец, проживший в Штатах десятилетия, откровенно не любил эту страну, а ко всем проявлениям патриотизма янки относился с брезгливым скепсисом.
Однажды они сидели в ресторане, где после шоу, знаменуя окончание вечера, грянул государственный гимн и публика, в большинстве своем изрядно подвыпившая, прижав руки к сердцам, грянула полупьяным хором осанну в честь простершейся «от берега до берега» территории под сенью «звездного флага полосатого»…
Ричард, хотя и не стал упражняться в вокале, однако поднялся со стула, а отец же остался сидеть, не меняя небрежной позы, причем, в глазах его стояло даже не презрение, а какая–то холодная гадливость…
Впрочем, окружавшие их тогда тупые, сытые физиономии, и разевающиеся пасти, выдыхающие вперемешку с пивным и водочным перегарами слова национального гимна, положительных эмоций, право, могли и не вызвать. Да и сам он, Ричард, подумал тогда о некоем «демократическом фашизме», пронизавшем американскую жизнь и во многом соответствовавшим коммунистическим постулатам, также заставлявшим русских горланить «Интернационал» на своих партийных сходках, что по сути мало отличало и тех и других от германских нацистов, голосивших за здравие Рейха и фюрера в своих пивнушках в порыве верноподданического энтузиазма…
Он вообще находил официальное осуждение нацизма, как некий блеф, ведь разноликая Америка, где смешалась кровь всех рас, имела четкий, невзирая на цвет кожи, критерий американского гражданина, слепо обязанного следовать всем канонам определенного образа жизни, что создавало расу определенного мировоззрения, отступление от которого означало невозможность занять какие–либо ответственные позиции в обществе. А что уж говорить об иммиграционных анкетах, предписывающих указать как расовую принадлежность, так и обязывающих новых поселенцев не принимать никакого участия в публичных выступлениях, затрагивающих социальные основы государства или же злободневные аспекты его политики…
В той или иной мере, аналогичные условия преобладали и в остальных странах, причем, не тоталитарных, а просвещенных европейских, а такие же как Германия, Франция и Англия, вообще являли собой образцы несомненного и всестороннего приоритета национального большинства перед какими–нибудь проживающими там неграми, китайцами или даже белокожими иностранцами…
Выходило так, что осуждался не столько фашизм, сколько его откровенная декларация и заимствованные символы времен существования гитлеровской Германии типа свастики.
— … И ты посмотри только на этот мешок с дерьмом, донесся до Ричарда голос отца. — Он пытается изобразить группенфюрера СС! Да от этого актеришки аж через экран несет хот–догами, кока–колой и поп–корном! Его форма — шорты до колен, рубашка цвета «какаду» и кепка с козырьком на затылке… И кроссовки, конечно. Группенфюрер!
— А чем… несло от группенфюрера? — лениво спросил Ричард, усмехнувшись.
— Смертью, — кратко откликнулся отец.
— Папа… — Ричард выдержал паузу. — Твоя любовь к Америке мне превосходно известна. Это… отрицательная величина. Однако — почему? У тебя же сложилась здесь достаточно благополучная судьба, ты не бедствовал…
— Да. Благодаря деньгам, которые увез из Германии и удачно вложил.
— Ты не ответил на вопрос.
— Долгий разговор, — отмахнулся отец.
— Ты куда–то спешишь? У тебя важная встреча? В конце концов, мы не так часто видимся. Можно и поговорить, нет?
— Хорошо. Только выключи телевизор. Ненавижу еврейский кинематограф.
— Еврейский?
— А что в этой стране нееврейское? Здесь всюду власть детей Сиона, милый мальчик. И уж тебе–то это должно быть известно.
— Да, но кино–то причем?
— Еще Скотт Фицджеральд сказал, что Голливуд — сплошной праздник для евреев и трагедия для всех остальных. Кстати, он и был создан евреями, Голливуд. Что ты на меня так пристально смотришь? Тебе нужны доказательства? Пожалуйста. Называй ведущие компании. Поименно.
— «Парамаунт Пикчерс»! — провозгласил Ричард не без иронии.
— Отлично. Основатель — еврей из Венгрии Адольф Цукор, — откликнулся отец.
— «Фокс Филм Корпорейшн»…
— Вильям Фокс. Национальность та же. И тоже, кстати, из Венгрии.
— «Юниверсал Пикчерс», — продолжил Ричард осторожным тоном.
— Лемле, еврей из Германии.
— Относительно «Метро–Голдвин–Мейер» , полагаю, у тебя наверняка имеется козырь?
— Ну, тут уже все ясно из самого названия… А могу и уточнить: Луис Мейер, выходец из России.
— А как насчет «Уорнер Бразерс»? — прищурился Ричард испытующе.
— Братья Уорнеры; папа — польский еврейчик, работал сапожником в Балтиморе. Что, сдаешься? — Он усмехнулся. Вот они и понаехали в Голливуд из своих местечек и гетто… Они были никем, изгоями, американская аристократия их попросту не воспринимала, а всем им хотелось вверх, к власти…
— Не понимаю, — перебил Ричард. — Ребята добились успеха. Стали богаты. Евреи они, или японцы… Мне кажется, тут есть элемент какой–то ущербной зависти…
— О, нет! Дело не в успехе и даже не в путях, каким успех был достигнут. А уж о зависти вообще не идет речи!
— А в чем же тогда суть… претензий?
— В том, что, понимая невозможность достижения ими какой–либо власти, они захотели создать свой мир, в котором чувствовали бы себя всемогущими владыками; мир с определенной системой ценностей, взращенных из их убогой сущности… Ты что–то сказал об ущербной зависти?.. Да, ими руководила именно она, присущая их нации безраздельно. И они создали такой мир — ирреальный мир бредовой «американской мечты», основой которого стал хищный материалиьный расчет, мой дорогой Рихард.