– Такие деньжищи! Да это лучше бы чаю купить этого, цейлонского…
Но вот леди открыла глаза. Она искала чего-то вокруг себя.
Асейкин вскочил. Он понесся к фельдшеру. Назад он шел со стаканом, с граненым чайным стаканом, в нем была вода, а поверху плавал порошок. Тит Адамович шел сзади:
– Не станет она того пить, а стаканом вам в рожу кинет, увидите. Я не отвечаю, честное даю вам слово!
Но Асейкин сказал свое: «А знаешь что?» – и Тихон оглянулся. Он сам потянулся рукой к стакану, взял его осторожно и потянул к губам, но леди подняла голову. Она хотела слабой рукой перехватить стакан. Тихон бережно за затылок придерживал ей голову, и она жадно пила из стакана.
Марков причитал:
– Все одно пропадет, только на чучело теперь…
Тихон передал стакан Асейкину, как делал всегда. Асейкин налил воды из графина. Тихон снова споил его жене. Третий стакан – за ним не потянулась, отстранила – Тихон сам выпил. Он пил с жадностью: это был третий день, что у него не было маковой росинки во рту. Мы так и не узнали, чего намешал Тит Адамович, но на другой день леди уже сидела. К вечеру она пошла пешком. Тихон поддерживал ее с одной стороны, Асейкин – с другой.
Храмцов уверял, что Тихону надоест, что Асейкин суется, и шваркнет этого приятеля за борт. Но Тихон, видимо, верил Асейкину, и они втроем прогуливались по палубе. Асейкин пробовал тоже опираться рукой в палубу – все смеялись, конечно, кроме орангов. Асейкин уверял, что он уже кое-чему выучился по-обезьяньи. Он, правда, каркал иногда, но выходило по-вороньи. Обезьяны повеселели. Боцман поговаривал, чтобы Асейкин выучил их хоть палубу скрести, а то сила такая зря пропадает.
– Какая сила такая? – перебил Храмцов. – Это лазать разве? Так он же легкий сам. А если взяться на силу – ну бороться – да врет этот сингалез, заливает, вроде как про тигра. Да я возьмусь с вашим Тихоном бороться, хотя бы по-русски, без приемов, в обхватку, да вот увидите.
Храмцов представил, как это он обхватит Тихона, и так это, действительно, приемисто, и так это вздулась, заходила его мускулатура, забегали живые бугры по плечам, по рукам, меж лопаток, что стало страшно за мохнатого Тихона Матвеича с рыжей бородушкой.
– А ну, как Марков будет на вахте, спробуйте, – шепотом сказал боцман.
– А кто ответит? – спросил фельдшер. – Обезьяна-то это фунтов тридцать стоит, на русское золото – триста рублей.
Но Храмцов сказал, что он-то ведь не обезьяна, так что душить ее насмерть не будет. А что положит, то положит.
И теперь уже шепотком, по секрету от Маркова, все переговаривались, что Храмцов будет бороться с Тихоном, бороться будут по-русски, в обхват, и даже назначили когда. Все ждали развлеченья. Небо да вода, да день в день те же вахты – невеселая штука. А тут вдруг такой цирк!
Марков только что ушел в машину, когда Тихона привели на бак. Возле носового трюма должна была состояться встреча. – А он ногой захватит, – говорил Храмцов.
– А сапоги ему надеть, – советовал боцман.
Тихону на ноги надели сапоги с голенищами – это его забавляло. Он любопытно глядел на ноги, и казалось ему самому тоже смешно. Но Храмцов уже стал его обхватывать, командовал, как завести руки Тихона себе за спину. Тихону все это нравилось, он послушно делал все, что с ним ни устраивали. Пузатый, с рыжей бороденкой, в русских сапогах, на согнутых ногах, он казался веселым, деревенским шутником, что не дурак выпить и народ посмешить.
Храмцов жал, но оранг не понимал, что надо делать.
– Сейчас я ему поддам пару!
Храмцов углом согнул большой палец и стал им жать обезьяну в хребет.
Вдруг лицо Тихона изменилось – это произошло мгновенно – губы поднялись, выставились клыки и вспыхнули глаза. Сонное благодушие как сдуло, и зверь, настоящий лесной зверь, оскалился и взъярился.
Храмцов мгновенно побелел, пустил руки. Они повисли как мокрые тряпки, глаза вытаращились и закатились. Оранг валил его на люк и вот вцепился клыками… Все оцепенели, закаменели на местах.
– А знаешь что? – это Асейкин хлопнул Тихона по плечу. И вмиг прежняя благодушная морда повернулась к Асейкину. Асейкин рылся в кармане и говорил спешно:
– Сейчас, Тихон Матвеич, сию минуту… Стой, забыл, кажись…
Храмцова уже отливали водой, но он не приходил в сознание.
В лазарете он сказал Титу Адамовичу:
– Это вроде в машину под мотыль попасть. Еще бы миг – и не было бы меня на свете. А как вы думаете: он на меня теперь обижаться не будет?
– Кто? Марков?
– Нет… Тихон Матвеич.
В Нагасаки, на пристани, уже ждала клетка. Она стояла на повозке. Агент зоопарка пришел на пароход. Марков просил Асейкина усадить Тихона Матвеича в клетку.
– Я не мерзавец, – сказал Асейкин и сбежал по сходне на берег.
Только к вечеру он вернулся на пароход.
Никто ему не рассказывал, как Тихон с женой вошли в эту клетку – будто все сговорились, – и про обезьян больше никто не говорил во весь этот рейс.
Кенгура
На парусном судне «Зазноба» служил матросом один литвин, Заторский, пудов на шесть дядя. Силы медвежьей. Бывает, тянут хлопцы брас [52] , пятеро их стоит, тужатся, жилятся; Заторский подойдёт, упрется – те только за ним слабину подбирают за кнехт крепят.
Он откудова-то из лесов был и мужицкой повадки своей не бросал: хоть за мокрое берется, а непременно вперед в руки поплюет. Ноги узловатые, как коренья, и ходит, будто за землю хватается, так и гребет.
Бить он никогда никого не бил. Возятся с ним ребята, иной раз – в штиль ведь делать-то нечего – бросаются, как собаки на медведя, а он только смеется. Потом поплюет в руки, сгребет троих, что хвороста охапку, и положит, не торопясь, на палубу. Добрый был и неразговорчивый. Это уж когда с полчаса все молчат, он, бывало, вдруг хриплым басом заведет: «А у нас в зиму – самая охота». Смешно: штиль, жара, море – как масло, а он про снег, про берлоги. Только это редко с ним бывало.
На берег идешь: там в случае скандальчик или что – за ним, как за каменной горой – в обиду не даст.
Вот как-то раз сидим мы на берегу в пивной, и Заторский с нами. Денег мало, так что выпиваем потихоньку. Молчат все.
Заторский уж начал объяснять, как у них там на волка капканы ставят, а Простынев вдруг перебивает:
– Идем в цирк!
Идем да идем – и так пристал: болтает, ломается. И ведь черт его знает, как он у нас на судне завелся: в каком-то порту подобрали. Жиденький весь какой-то, скользкий, дрыгается. Ну, слякоть одна.
И вечно врет. То говорит, что из Москвы, то он саратовский. А может быть, он и не Простынев вовсе? То у него мать вдова, то он у тетки жил. Так его и звали: теткин сын.
Выпил он на грош, а орет на весь кабак: в цирк, да в цирк. А по нему, шельме, видно, что это он неспроста. И все около Заторского пляшет, за рукав тянет: ничего, мол, стоить не будет, так пустят, без денег, у него там знакомые. И крестится и ругается – это все у него вместе.
Пошли мы – так он надоел. Знали, что врал. Так и оказалось: заплатили. С разговором, правда, а все-таки заплатили. Сели.
Смотрим представленье. Ну, как обыкновенно: лошади, клоуны. Наверху человек двоих в зубах держал. Заторский посмотрел:
– Ну, – говорит, – ежели этот кусит…
И головой только помотал.
Под конец музыка остановилась, выходит человек в вязаной фуфайке и с ним кенгура. В рост человека зверь, серой масти. На задних ногах, как на лыжах стоит; передние лапки короткие, как ручки. И на всех четырех лапах у него рукавицы шарами и крепко к лапам примотаны ремешками.
У этого, что его вывел, такие же шары на руках. Вышел распорядитель на середину и говорит:
– Сейчас почтеннейшей публике австралийский зверь кенгура покажет упражнение в боксе. Редкий случай искусства.
И вот этот человек в вязанке давай наступать на свою кенгуру с кулаками.
Она живо заработала ручками – трах-трах! – лап не видно. Хозяин отбивается, но, видать, она его не очень-то садит – ученая.