Она говорила: «Каждый день я что-нибудь упрощаю, потому что каждый день чему-нибудь учусь». Она говорила: «Если настанет день, когда я ничего не смогу изобрести, мне будет крышка». Она говорила: «Эта женщина знает все, чему можно научить, и ничего, чему научить нельзя». Она говорила: «Молодость – это что-то очень новое, двадцать лет назад о ней не говорили». И еще она говорила: «Только истина не имеет предела». И еще: «У меня осталось любопытство только к одному – к смерти».
Из потока слов я выуживал золотые самородки. Это не всегда удавалось. Она говорила быстро, надо было привыкнуть к ее низкому, глуховатому голосу. Я находил, что у нее подчеркнуто вызывающий, почти агрессивный макияж: слишком красные губы, чересчур широкие черные брови, волосы выкрашены в слишком черный цвет. Тогда я видел в ней прежде всего старую размалеванную даму, которая все говорила, говорила, говорила… Она была на два года старше моей матери. Я думал: что ты делаешь у Коко Шанель, ты, мюнстернец из Мюнстера?[11] Она внушала мне робость. Я развешивал уши. Входя к ней, вы погружались в монолог.
Я смотрел во все глаза. Я посещал монумент. Что известно об Эйфелевой башне? У меня было довольно условное представление о Коко Шанель. Я знал, что она была очень красива, что один из львов «Белль эпок» привез ее в Париж из Мулена, где стоял кавалерийский полк; что в Париже она раскрепостила женщину, сняв с нее корсет; что создала стиль и духи; что герцог Вестминстерский осыпал ее драгоценностями (восемь метров жемчуга, изумрудов и бриллиантов); что она ввела в моду черный цвет, короткие волосы, бижутерию и т. д.
Коко Шанель! Я находился в ее салоне, в пещере Али Бабы с сокровищами Голконды[12], лакированными ширмами из Короманделя[13], с перламутром, черным деревом и слоновой костью, ланями и львами, золотом и хрусталем, масками, целой стеной бесценных книг, шарами, магией, ароматом туберозы; это была Византия, дворцы китайских императоров, Египет Птолемея[14]; в зеркалах над камином отражение Греции с Афродитой IV века, облокотившейся наподобие фантастического разъяренного кабана, аэролит, тысячелетие назад упавший из глубины небес на монгольскую землю, – все это спутано, перепутано, смешано, перемешано в чудесном и гармоничном беспорядке, организованном безошибочным вкусом Коко. Роскошно. Слишком роскошно, на мой взгляд. Можно ли здесь жить? Спать, любить на этом диване? Я задавался тем же вопросом в Ватикане в апартаментах Борджиа[15]: можно ли действительно дышать, есть, пить, наслаждаться любовью в этом великолепии? Обнажает ли Папа голову, когда его бреют? Коко никогда не снимала шляпу, как будто отдавала визит самой себе в своем музее Шанель.
В тот день (мои первые записи датированы 1 августа 1959 года) это была плоская соломенная шляпа с широкими полями и большой брошью, приколотой спереди на тулье. На ней был очень легкий, почти белый с отблеском бледного золота костюм. Она то и дело одергивала жакет. Говоря, не переставала курить.
– Когда кончится вся эта суматоха, я переделаю некоторые модели, – сказала она.
Только что вместе с Эрвэ Миллем я присутствовал на субботней демонстрации ее коллекции. В ту пору я работал главным редактором «Мари-Клер», но никогда не занимался модой, так как был уверен, что ничего в ней не понимаю; да она меня и не интересовала. Для этого отдела журнала у нас были наши дамы – чарующие создания, невинные и порочные, медоточивые и беспощадные. Грандессы в своей Испании, они называли Диора или Берара[16] Кристианом, Фата[17] Жаком, Бальмена Пьером. Глядя на них, этих дам из газет и журналов, собравшихся на демонстрацию коллекции, можно было только недоумевать по поводу моды. Однако они служили ей как весталки, поддерживавшие огонь на алтарях Рима, с той же преданностью и убежденностью; часто такие же целомудренные, как весталки – не по обету, поневоле, – а следовательно, нервозные, раздражительные, надушенные, закаленные, непреклонные. Они соблюдали диету и умели считать только калориями. Их нельзя было похоронить заживо, как весталок, нарушивших обет, когда они не оправдывали надежд.
Коко говорила:
«Философия моды? Не понимаю, это пустые слова. Мода для молодых? Это бессмыслица: не существует моды для старых. Что значит – молодежная мода? Одеваться, как маленькая девочка? Нет ничего глупее, потому что ничто так не старит. Они все путают, все смешивают. Мода иногда бывает глупой. Тогда ею пренебрегают. Ею пренебрегают, и когда она некрасива. Мне хотелось бы спросить модельеров, что такое мода. Ни один из них не ответил бы вразумительно. Мода той или иной страны – это образ жизни ее обитателей, их манера одеваться. Делают все возможное, что бы помешать француженкам одеваться так, как одеваются во Франции. Модельеры хотят продавать за границу, только об этом и думают, а так как они слишком мнят о себе…»
По разным причинам она заставляла меня вспоминать о Мосаддыке[18] – говорю это не для того, чтобы поразить, и не ради красного словца. Прежде всего, мне казалось невероятным, неправдоподобным, что я нахожусь у нее, в ее роскошном салоне. То же чувство было у меня, когда в Тегеране я вошел в побеленную известкой монашескую келью Мосаддыка, единственным украшением которой были часы со стальным браслетом, висевшие на гвозде над ночным столиком.
В Тегеране была революция. Парижские газеты на восьми столбцах сообщали, что на улицах льется кровь. Лилась главным образом vodka-lime[19] в глотки журналистов, бросившихся в Иран со всех концов света. Было лето, стояла страшная жара.
Мосаддык говорил со мной по-французски. Вначале я понимал его не больше, чем Мадемуазель Шанель. Он говорил не так быстро, как она, но тоже с множеством отступлений. Казалось, он забывал о нефти, декламируя поэму Зороастры[20] о битве света и тьмы. Он просто возвещал о том, что происходит: более справедливое распределение мирового богатства уже не благодаря приводящей в отчаяние милости Запада, а из-за поднятия цен на нефть и другое сырье, которое мы покупаем в третьем мире.
Политика может быть благотворной, только если она соответствует морали своего времени, позволяющей большей части человечества жить в согласии. Вот истина, которую преподал мне Мосаддык, когда я сидел у его изголовья, счастливый и гордый тем, что он избрал меня среди двухсот моих коллег, чтобы посвятить в свой символ веры.
Шанель поставила передо мной ту же проблему, что и Мосаддык: найти золото в потоке слов. Говоря, она пронзала вас взглядом, как пронзают насекомое булавкой: вы слушаете? Вы меня слышите? С моих кроваво-красных губ срывается не пустой звук. У меня есть много что сказать, а меня недостаточно внимательно слушают. Думают, что я говорю, чтобы заполнить пустоту моей жизни. Вы эльзасец, кажется, вы способны быть внимательным. Сядьте возле меня. Отныне будем друзьями…
Так ли далека мода от нефти? В этом замкнутом мире деньги тоже добиваются победы за счет морали.
– Когда руководят журналом мод, нельзя допускать плохой вкус, – говорила Мадемуазель Шанель.
Мы подступали к сути нашей первой встречи, организованной Эрвэ Миллем, одним из самых старых друзей Коко, который после ее возвращения (ее come-back[21]) не переставал ломать за нее копья.
Можно ли вообразить покойного толстяка Ага Хана[22], слезающего с весов, на которых каждый год алмазами измеряли его вес, чтобы упрекнуть своих слуг за то, что они украли десять или двадцать каратов из более чем ста килограммов бриллиантов?