— Ah, се monstre! II est la! II est la!
Казенный дом, где мы поселились, омеблирован нарядно, почти роскошно. Перед окнами залы — небольшой пруд и водопад, бьющийся о мокрые камни. На кухне готовит повар, заменивший кухарку. В комнатах — высокий выездной лакей Михаила, бесшумно шаркая подошвами, скользит по пушистым коврам.
Моя комната выходит на улицу, и это грустно. Я не вижу природы из окна.
Мама-Нэлли постоянно о чем-то таинственно совещается с портнихой. Я предчувствую неотвратимую беду: придется «выезжать в свет». О, что может быть хуже этого несчастья?! Нарядные тесные платья, неумолкаемая французская трескотня, манеры «кисейной барышни» и почтительные, строго выдержанные разговоры в обществе. О, какая это скука! Слава Богу, что наши выездные костюмы еще не готовы.
Целые дни я с детьми, Варей и Эльзой провожу в парке, а вечером пишу стихи и наброски. Здесь, на моей родине, под наплывом острых воспоминаний, они льются из души свободно и легко. И каждую ночь, ложась в постель с затуманенной образами головою, я говорю сама себе:
— Что-то случится завтра? Неужели нельзя будет работать как нынче, как вчера? И злосчастная портниха принесет их наконец, эти ужасные наряды? И неужели же завтра меня повезут, как узницу, напоказ светской толпе?
* * *
О злосчастный день! Он наступил-таки.
— Завтра мы едем с визитами, Лидия, — сказала мне мама-Нэлли накануне.
Полночи я не спала, а вторую половину грезила какими-то кошмарными снами, в которых «визиты» являлись гномами и колотили меня молоточками.
Утром, едва успев умыться и причесаться, ябросилась к своему письменному столу и начертала на листе почтовой бумаги дрожащей от волнения рукой:
Я готова Пифагора
И Евклида вновь зубрить,
Реки всего света, горы
Вновь готова повторить.
Все я выучу усердно,
Если будем после квиты…
Мама! Будьте милосердны
И избавьте от визитов.
Вкладываю стихи в конверт, надписываю адрес и звоню Даше.
— Вот, милая, снесите маме.
А сама замираю от ожидания. Авось стихи возымеют свое действие?
Минуты идут, а Даша не возвращается с ответом.
Наконец-то легкие шаги.
Ах, это сама мама-Нэлли. Ее серые глаза улыбаются.
— Увы, Лидия! — говорит она. — Увы! Ехать с визитами мы должны, моя девочка, все-таки, хотя стихи твои очень милы, и я их спрячу на память.
Все пропало!
* * *
Широкие сани с медвежьей полостью, с огромным Михайлой на запятках, уносят нас по молодой еще снежной дороге к лучшим кварталам города. На мне и маме-Нэлли нарядные ротонды с пушистым мехом и красивые «выездные» шляпы. Под моей шубой из меха тибетской козы — ловко сшитое сизое платье, отделанное белым сукном. Красивое платье. Но мне не нравится этот слишком модный покрой. Если бы это зависело от меня, я бы носила греческие туники, свободные, легкие, не стесняющие движений, или римские тоги…
Наш первый визит — к баронессе Фрунк, жене начальника города.
Сани останавливаются у роскошного подъезда. В большом вестибюле два лакея бережно разоблачают нас. В высоком трюмо отражается моя тонкая, высокая фигура, сизое с белым, нелепое, как мне кажется, платье и кудрявая голова с мальчишеским лицом.
Пожилая дама встречает нас посреди гостиной.
— Toujours belle et posee! — любезно обращается баронесса Фрунк к маме-Нэлли. Потом, слегка сжимая мою руку и повернувшись к лакею, приказывает кратко:
— Попросите сюда молодую баронессу.
Где-то лает собака. Затем раздаются легкие шаги по коврам и тонкий шелест шелковых юбок.
— Вот познакомьтесь. Вы сверстницы и, конечно, подружитесь, — произносит пожилая дама.
Баронесса Татя красива той картинной красотой, которую так любили изображать художники на старинных гравюрах. Вся она прямая, как стрелка, свежая и розовая.
С нею входит старая англичанка. Татя крепко жмет мою руку и низко приседает перед мамой-Нэлли.
Батюшки мои! А я-то и не «окунулась» перед ее матерью! Какое непростительное упущение!
— Вы учились в институте? — чинно осведомляется Татя, сложив на коленях нежные ручки с тонко отполированными ногтями. — У вас было там много подруг?
Юная баронесса Татя так корректна, так уверена в себе, так спокойна, что мне захотелось вдруг заставить на миг выглянуть из этой светской скорлупки настоящую живую Татю, какая она есть на самом деле, «всамоделешняя», как у нас говорилось в институте. Что, если ответить на ее вопрос «по-своему», например: «Да, подруг у меня была целая куча» или что-нибудь в этом роде?
Ого! Было бы на что полюбоваться! Я мысленно разражаюсь смехом, и необузданная шаловливость овладевает мною.
Но глаза мамы-Нэлли останавливаются на моем лице, и, сдержав себя через силу, я «замираю».
— Здесь очень весело проводят время, — говорит Татя. — В стрелковых частях устраиваются танцевальные вечера, на большом озере заливают каток. Мои братья-правоведы будут скатывать нас с гор на санках. Очень интересно. В особенности вечера.
О ужас! Вечера! Мне предстоят еще и вечера. Чинное кружение под музыку и не менее чинные разговоры о погоде и театре. Все их променяю на катанье по реке в лодке или на беганье в лесу на лыжах. Зато каток приходится мне по вкусу.
— На катке у нас самое избранное общество. Туда пускают исключительно по рекомендации, — говорит Татя.
Вот тебе раз! А я-то мечтала бегать взапуски с братишкой на беговых коньках.
По дороге к другим знакомым мама-Нэлли осведомляется у меня:
— Ну, как тебе понравилась молодая баронесса?
— Она прелестна, — говорю я. — Но увы, мамочка, мы с нею никогда не сойдемся.
— Это очень грустно.
В самом ли деле грустно? Не знаю.
* * *
У генерала Петрова три дочери. Они щебечут, перебивая одна другую.
Барышни тормошат меня, расспрашивая обинституте, о жизни в Ш., ужасаются пустяками, восторгаются пустяками. От их птичьих голосов и восторженного настроения в голове получается какой-то винегрет. И притом все трое «с талантами»: старшая, Нина, рисует; средняя, Зина, «артистически» играет на рояле; и младшая, Римма, поет.
Нина тотчас же приносит нам свои рисунки, толстейший альбом с набросками. Зина садится за рояль и меланхолически играет баркаролу Чайковского, а Римма поет очень мило своим птичьим голосом.
Когда музыка и пение прекращаются, девицы снова окружают меня.
— Ведь хорошо? Вам нравится? Скажите!
— Прекрасно! — говорю я серьезно и прибавляю с грустью: — Как жаль, что у вас нет еще четвертой сестры.
— Но почему? Почему? — так и всколыхнулись девицы.
— О, она, наверное станцевала бы нам что-нибудь, — говорю я простодушно и ловлю в тот же миг предостерегающий взгляд мамы-Нэлли.
Слава Богу, барышни не поняли моей мысли. С тем же птичьим щебетом они провожают нас в переднюю.
— До свиданья! До свиданья! До свиданья! — поют они хором. — Скоро мы увидимся на катке! Скоро!
У меня разболелась голова во время этого визита, и я рада-радешенька вырваться на воздух. А еще сколько впечатлений впереди. Страшно!
* * *
В огромном доме предводителя тоже три барышни. Сама хозяйка, мадам Раздольцева, знала меня ребенком.
Младшая, Дина или Надюша, приводит меня положительно в восторг. Она непосредственна, игрива и смела, шаловлива и дерзка подчас. Совсем в моем вкусе. Тонким юмором звучат резкие речи этой миловидной пятнадцатилетней девчурки. Старшие сестры то и дело останавливают ее.
— У Петровых были? — лукаво прищуривая один глаз, осведомляется она и вдруг начинает пищать голосом младшей из трех сестричек.
— Ах, Петербург! Ах, институт! Ах, каток! Чудесно, прелестно, сладко, как мармеладка!