Но под Витенькиным напором отец сломался. Даже принёс домой аккордеон, немецкую «половинку», продавал по случаю сосед – бывший фронтовик. Несмотря на перламутровые красоты, Витенька к «половинке» не подошёл. Почему – объяснить не умел. Ну, как расскажешь, что все эти вдохи и выдохи могут дать только узор на плоскости? Конечно, движение есть. Можно чертить и чертить невидимый орнамент, вплетая в него мазки резвых красок. Скрипка тоже не подходила: и в тонкости звуков и в самих очертаниях инструмента было нечто девчоночье. Мужающая Витенькина душа в ту пору жаждала в музыке нацеленной силы, резкого металлического сверкания. Витенька помнил знакомство с горном. Там, в пионерском лагере, был миг… Только миг, потому что примитивная трубка тут же начинала захлебываться и хрипеть. Но первый звук был тот самый: озноб по хребту.
– Хочу на саксе.
В комиссионке продавался кларнет. Витенька с удивлением наблюдал сам за собой. Как ловко его рука вытащила содержимое маленького чемоданчика. Будто много лет каждый день вынимала для дела все пять частей, лежащих в бархатных лунках. Как быстро и точно собрал он кларнет, который видел вблизи впервые! Как приладилась рука к незнакомому инструменту, слилась с ним в одно целое. Как было удобно ею, не очень длинной и вовсе не длиннопалой его рукой, перебирать клапаны-«подушечки» и одновременно обнимать мундштук губами.
Но… Витя был обескуражен: он дул, а звука не было. Продавец протянул ему «трость», почти прозрачный кусочек, выточенный из стенки сухого полого камыша. И по наитию Витя догадался, что его надо зажать «лишним», оставшимся в футляре кольцом. Принцип свистульки из акациева стручка: створка к створке с просветом для воздуха. Прошли годы, но каждый раз, ставя на мундштук «трость», Витенька удивлялся самодельной неповторимости инструмента. В училище Витя научится делать «трость» из полых трубочек, которые попадали в Москву из Кировабада или Алжира. Научится с первого взгляда распознавать, какая «трость» делает звук легче и крылатее, а какая нагружает его вязким смыслом и выразительностью.
…А тогда звук получился. Родился от трепета губ и трепета полупрозрачного стебля тростника. Того самого тростника, который древние мудрецы сравнивали с человеком. Живой тот тростник колышется на ветру, и гнется, но не ломается, и звучит, когда полнится дыханием Творца. Но всё это пришло позже, из прочитанных книг. А тогда, в магазине, Витенька впервые ощутил кларнет так, как ощущал его все годы позднее – частью себя.
Голос инструмента вовсе не походил на тот, сверкающий металлом, из мечты. Чёрное деревянное тело кларнета, оглаженное руками французского мастера, взлелеяло, взрастило совсем иной звук – округлый, мягкий. Но именно этот – прерывный, жалующийся и грустный – оказался истинным голосом Витенькиной души, только рождающейся, только заявляющей о себе в глубинах его существа.
Кларнет был им самим. Даже не продолжением, а им. Как руки, ноги.
Лет через двадцать, уже в Израиле, убегая от собственного дара и собственной судьбы (об этом все повествование), Витенька заведёт саксофон. Легко извлечённый из металла звук, похожий на женский голос, сверкнет тысячью солнечных лучей, унесшихся в пространство.
И Витенька убедится, что владеет инструментом классно, блестящий саксофон покорился ему беспрекословно. Но остался сам по себе. Кларнет же с первой секунды владел им, а Витенька – кларнетом. По праву взаимной незаменимости. На равных.
Но вернёмся в то время, в Москву, на Таганку.
К сыну Витеньки (и к Витеньке, значит) подступал тогда выбор: вуз или армия. Выбор был ещё хуже (уже). Потому что из вузов годился один – консерватория. Армия же совсем не годилась. Миша унаследовал от папы и мамы музыкальные гены, но генов житейских от них не получил.
Увидеть Мишу можно было в одном из двух положений. Либо в углу дивана с наушниками.
И в отключке. Либо в дальней комнате в обнимку с виолончелью. И тоже в отключке. Не юноша, а доремифасоль. От него и «здравствуйте!» не получишь. Музыкант и ничего больше! Ничего! Зато какой музыкант!
Это только тупой военком мог увидеть в нём солдата. Впрочем, Маня не без оснований считала, что военком не столько тупой, сколько злой. Угадал в неловком очкарике, еврейском изнеженном сыночке, подарок солдатской роте. То-то забава, то-то мишень для битья и насмешек! Ни нагнуться, ни подтянуться, ни упасть, ни отжаться. Афганистан был уже позади, Чечня ещё впереди, но и без войны отдать Мишу в армию – равнялось потерять. А попасть в консерваторию оказалось очень непросто.
Конечно, имел Миша на неё все права.
В свои восемнадцать он ориентировался в музыке лучше, чем в собственном кейсе. Маня учила его с трех лет. И брала широко: в шесть разговаривала с ним, как с Витей, на профессиональном языке, не делая скидок на возраст. Миша был не просто подготовлен, он был готов. Готовый музыкант, пришедший за дипломом.
Но… Страна вошла в то время, когда таланты и умы как-то вдруг стали никому не нужны. Зато всем стали дозарезу нужны деньги. Взятка и взяткой-то быть перестала, – норма, вступительный взнос. В модной и элитной консерватории и брали элитно. Витенька, никогда не мечтавший о социальной справедливости, на перестройку не роптал. Меньше лжи, что поделаешь, – меньше денег. Но надо, надо для деток…
Он заспешил, заметался по столице в поисках заработка. Напал на кафе с польско-еврейской кухней, которое было названо изыскано:
«У Юрека». До спектакля Витенька мчался в кафе через всю Москву на троллейбусе, маршрутке и трамвае. Он, пианист и певичка Сима «разогревали» первых посетителей и заманивали проходившую публику до боли знакомыми мелодиями из репертуара Лещенко (не Льва, – другого, тогда ещё запрещённого) и Козина. Позже вступала скрипка, размягчая задубевшие еврейские души. Пока скрипка пела и рвала струны, Витенька на такси гнал в свой драматический театр, чтобы на службе быстро выдуть кларнетную партию. И на такси же – снова к «Юреку» собирать к полуночи пьяные чаевые.
Но однажды Витя отменил второе пришествие к «Юреку». Из театра – домой. Из-за отсутствия Мани – к Самуилу Абрамовичу.
Суетливость, отсутствие аппетита, полный неинтерес к рислингу – всё выдавало волнение. Да Витенька его и не скрывал.
– Что, Витенька, что случилось? – конечно же сочувственно спросил адвокат.
– Старик (дальше следовала известнейшая фамилия) нас заметил и в свой оркестр пригласил.
– Поздравляю!
– Рано. Как всегда, возникнут обстоятельства…
– Какие? – продолжал интересоваться сосед.
– Неблагоприятные…
Самуил Абрамович подумал: суеверная боязнь спугнуть удачу. Витя угрюмо настаивал, что всё сорвётся.
Но ведь всё складывалось прекрасно.
Мэтр, мировая знаменитость (не Кароян, по Витенькиной оценке, но всё же) почтил чеховскую премьеру в театре, где служил Витя. В оркестровой яме об этом даже не знали – кто помнит в драмтеатре о музыкальной «подсобке»? Между тяжёлыми женскими вдохами и выдохами на сцене и грустным свистком паровоза за сценой должен был Витенька влепить в звуковое пространство несколько фраз из «Мелодии» Глюка. Влепил. Может, из-за вечной своей спешки к «зелёным», созревающим в алкогольных парах, что-то сместил в ритме. Может, напротив, выдал «на автомате» немыслимую чистоту. Чем мог задеть он хозяина самого большого, самого академического, самого орденоносного оркестрища? А только – задел.
Витенька ещё рвался к такси, всё в нем еще отсчитывало привычные интервалы: театр – такси – кафе – доллары – слава Господу, дом. Поэтому разговор с мэтром в директорском кабинете звучал более чем на равных. Ну, сделал Витенька мэтру одолжение, ну, согласился прийти утром на собеседование…
И только выйдя на улицу, Витенька понял, что так вот и выглядят повороты судьбы.
– Витенька, поздравляю! Витенька, желаю… – пытался растормошить партнёра по выпивке Самуил Абрамович. Витя посмотрел на соседа как-то странно. И пить рислинг не стал. И в следующие дни Витя ходил смурной. Не грустный и не весёлый. Растерянный? С чего бы?