Ла Пальферину было тогда двадцать два года. Все это происходило в 1834 году. К счастью, граф был одет в тот день элегантно. Я опишу в двух словах его внешность. Это – живой портрет Людовика Тринадцатого: у него бледный лоб с изящными висками, смуглый, итальянский цвет лица, который при свечах кажется белым, длинные темные волосы и черная бородка. У него тот же серьезный и меланхолический вид, ибо его внешность и характер представляют разительный контраст. Услышав звучное имя, Клодина пристально смотрит на его обладателя и испытывает легкий трепет. Это не ускользает от ла Пальферина, и он устремляет на нее глубокий взгляд своих черных миндалевидных глаз с темными помятыми веками, которые свидетельствовали о пережитых наслаждениях, изнуряющих не меньше, чем невзгоды и волнения. Покоряясь этому взгляду, она спрашивает:
– Ваш адрес?
– Вопрос не по адресу, – бросает он.
– А, вот оно что, – улыбаясь, говорит она. – Птичка на ветке?
– Прощайте, сударыня! Вы – как раз такая женщина, которая мне нужна, но средства мои не соответствуют моим желаниям.
Он раскланивается и, не оборачиваясь, уходит. Два дня спустя, по той роковой случайности, какие возможны только в Париже, граф отправляется к торговцу платьем, дающему ссуды под залог, чтобы сбыть ему излишки своего гардероба. С беспокойным видом он соглашается на установленную после долгих споров цену, как вдруг видит проходящую мимо незнакомку, которая, несомненно, узнала его. «Нет, я решительно отказываюсь взять этот рог!» – бросает он ошеломленному торговцу, указывая на висевший снаружи огромный помятый охотничий рог, который выделялся на фоне ливрейных фраков посольских лакеев и ветхих генеральских мундиров. Затем он гордо выходит и стремительно бросается за молодой женщиной. Начиная с этого знаменательного дня, отмеченного историей с охотничьим рогом, они прекрасно поняли друг друга. У Шарля-Эдуарда были правильные взгляды на любовь. В жизни человека, по его словам, любовь не повторяется дважды: она приходит только один раз, глубокая и безбрежная, как море. Такая любовь может снизойти на каждого, как благодать снизошла на святого Павла, но человек может дожить и до шестидесяти лет, не испытав ее. Такая любовь, по великолепному выражению Гейне, есть, быть может, тайная болезнь сердца, сочетание чувства бесконечного, заключенного в нашей душе, и прекрасного идеала, который открывается нам в зримой форме. Словом, такая любовь объемлет собою и отдельное существо, и все творение. И пока речь не заходит об этой великой поэме, к любви мимолетной можно относиться лишь как к шутке, подобно тому, как относятся в литературе к легкой поэзии, сравнивая ее с поэзией эпической.
Для графа эта связь не была той ослепительной молнией, которая является предвестником истинной любви, не была она и постепенным раскрытием женского обаяния и признанием скрытых качеств, которые связывают два существа со все возрастающей силой. Настоящая любовь всегда приходит одним из этих двух путей: или любовь с первого взгляда, являющаяся, без сомнения, следствием ясновидения – внутреннего зрения, как выражаются шотландцы, или постепенное слияние двух существ, образующих подобие платоновского андрогина. Но Шарль-Эдуард был любим безумно. Его возлюбленная испытывала к нему любовь совершенную – и духовную и физическую. Словом, ла Пальферин был настоящей страстью Клодины, тогда как Клодина была для него всего лишь очаровательной любовницей. Ад и князь его сатана, который, без сомнения, великий чародей, ничего не могли бы изменить в отношениях этих двух столь несхожих темпераментов. Я смею утверждать, что Клодина нередко наводила на Шарля-Эдуарда скуку. «Нелюбимая женщина и недоеденная рыба через три дня годны только на то, чтобы их выбросили за окно», – говорил он нам. В богеме не делают особой тайны из легкой любви. Ла Пальферин часто говорил нам о Клодине, однако никто из нас не видел ее, и никогда ее настоящее имя не было произнесено. Клодина оставалась для нас существом полумифическим. Все мы поступали так же, примиряя этим способом требования приятельских отношений с правилами хорошего тона. Клодина, Гортензия, баронесса, мещанка, императрица, львица, испанка – это были обозначения, которые позволяли каждому изливать свои чувства, говорить о своих заботах, горестях, надеждах и делиться своими открытиями. Дальше этого не шли. Как-то богеме случайно стало известно имя женщины, о которой шла речь, – и тотчас же, по единодушному молчаливому соглашению, о ней перестали говорить. Факт этот показывает, каким чувством истинной деликатности обладает молодежь. Как изумительно чувствуют эти люди границы, где должна смолкнуть насмешка и отступить свойственная французам склонность к тому, что солдаты называют «бахвальством»; слово это, надо надеяться, будет выброшено из нашего языка, хотя только оно одно и способно передать истинный дух богемы. Мы частенько прохаживались насчет графа и Клодины. «Что ты сделаешь из своей Клодины?», «Как твоя Клодина?», «Все еще Клодина?» Все это распевалось на мотив арии «Все еще Гесслер» из оперы Россини.
– Желаю вам такую же любовницу, – сказал нам как-то разозленный Пальферин. – Ни один пудель, ни одна такса или борзая не могут сравниться с нею в мягкости, бесконечной нежной привязанности. Иногда я упрекаю себя, я обвиняю себя в жестокости. Клодина покорна и кротка, как святая. Она приходит, я отсылаю ее домой, она молча уйдет и заплачет только во дворе. Я отказываюсь ее видеть целую неделю, назначаю свидание на следующий вторник, на любой час, будь то полночь или шесть часов утра, десять утра или пять часов вечера – время самое неудобное: час завтрака или обеда, время, когда встают или ложатся спать… Все равно. Она придет, красивая, нарядная, очаровательная, – и точно в назначенный час! А ведь она замужем. У нее масса домашних дел и обязанностей. Мы бы с вами запутались в тех хитростях и доводах, которые ей приходится измышлять и придумывать, чтобы приспособиться к моим капризам!.. Но она не знает усталости и прекрасно держится! Я говорил ей, что это не столько любовь, сколько упрямство. Она пишет мне каждый день, я не читаю ее писем. Она об этом знает и все же продолжает писать! Вот взгляните – в этой шкатулке сотни две ее писем. Она просит меня каждое утро брать по письму и вытирать им бритву, я так и делаю! Она думает, и не без основания, что, увидя ее почерк, я буду вспоминать о ней.
Ла Пальферин, рассказывая, занимался своим туалетом. Я взял письмо, которым он хотел, по обыкновению своему, вытереть бритву, и, так как он не потребовал письмо назад, я прочел его и оставил у себя. Вот оно: я, как и обещал, нашел его.
...
Ну что, друг мой, довольны ли вы мною? Я не попросила вас дать мне руку, хотя вам было так легко протянуть ее, а мне так хотелось прижать ее к своему сердцу, к своим губам. Нет, я не попросила об этом из опасения вас рассердить. Я должна сказать вам одну вещь: к несчастью своему, я знаю, что мои поступки для вас безразличны, и все же я всегда, всегда робею перед вами. Женщина, которая вам принадлежит, независимо от того, известно ли кому-нибудь об этом, или это остается тайной для всех, не должна навлекать на себя никаких нареканий. Небесные ангелы, для которых нет тайн, знают, что я люблю вас самой чистой любовью, но где бы я ни была, мне кажется, что я всегда нахожусь в вашем присутствии, и я хочу быть достойной вас.
Меня глубоко поразило то, что вы сказали о моей манере одеваться. Это заставило меня понять, насколько люди благородного происхождения выше остальных! В покрое моих платьев, в моей прическе еще оставалось нечто от привычек оперной танцовщицы. Мне сразу стало ясно, как мало еще у меня настоящего вкуса. В первую же встречу вы не узнаете меня, вы примете меня за герцогиню. О, как ты был добр к своей Клодине! Как я тебе благодарна за то, что ты указал мне мои недостатки. Сколько внимания в нескольких твоих словах. Стало быть, ты все же думаешь о принадлежащей тебе безделушке, которая носит имя Клодины? А разве он , этот глупец, мог бы просветить меня в этих вопросах? Ему нравится все, что я делаю, к тому же он слишком занят будничными делами, слишком прозаичен и совсем не обладает чувством прекрасного. Вторник… С каким нетерпением я жду вторника. День, когда я проведу несколько часов возле вас! Ах, во вторник я постараюсь думать, что часы превратились в месяцы и что им не будет конца. Я живу ожиданием этого утра, а когда оно пройдет, буду жить воспоминаниями о нем. Надежда – это мысль о будущем наслаждении, воспоминание – память о наслаждении пережитом. О мысль! Какой прекрасной делаешь ты нашу жизнь! Я мечтаю придумать такие ласки, которые будут только моими и тайну которых не разгадать ни одной женщине. Меня бросает в холод при одной мысли, что нам что-нибудь может помешать. О, я немедленно порвала бы с ним , если бы это было нужно. Но не с этой стороны может возникнуть препятствие, а с твоей: у тебя может явиться желание пойти куда-нибудь, даже к другой женщине, быть может. О, пощади этот вторник! Если ты, Шарль, отнимешь его у меня, ты не представляешь, во что это ему обойдется: я сведу его с ума. Даже если ты и не хочешь быть со мной, если ты собираешься куда-нибудь пойти, позволь мне все же прийти к тебе, посмотреть, как ты будешь одеваться, хотя бы только взглянуть на тебя! Большего я не требую: позволь мне доказать этим, как чиста моя любовь к тебе! С тех пор как ты позволил мне любить тебя, – ведь ты это позволил, иначе бы я не была твоей, – с этого дня я люблю тебя всеми силами своей души и буду любить тебя вечно. Ведь после тебя нельзя, невозможно любить другого. И, знаешь, когда ты посмотришь в мои глаза, глаза твоей Клодины, которой хочется лишь взглянуть на тебя, ты ощутишь во мне нечто возвышенное, которое ты же и пробудил. Увы! С тобой я – не кокетка! Я отношусь к тебе, как мать к ребенку: я все готова снести от тебя. Властная и гордая с другими, я, которая заставляла бегать за собой принцев, герцогов и флигель-адъютантов Карла X, стоивших побольше современных придворных, я обращаюсь с тобой, как с избалованным ребенком. Да и к чему здесь кокетство? Оно было бы неуместно. Но вот именно из-за того, что нет во мне кокетства, вы никогда не будете любить меня. Я это знаю. Я это чувствую. И все же я во власти какой-то неодолимой силы и продолжаю поступать все так же. У меня только одна надежда: быть может, полное мое самоотречение пробудит в вас то чувство, которое, по его словам, свойственно каждому мужчине но отношению к тому, что он считает своей собственностью».