— Журналисты, социологи, критики-пиарщики, — те же официанты, обслужат как велим, принесут, что ныберем, до земли согнутся в благодарственном поклоне, — повторял Свободин.
Достоин ли сброд жалости… Вот вопрос. Насколько вообще позволительны и оправданны эмоции в отношении многомиллионного платящего подати вассала? И как следствие: быть или не быть снисхождению? Надеюсь, вы не забыли? (Да и можно ли забыть?) Огромные города… Скопища балбесов и кикимор, вдыхающих фабричный смог и автомобильные выхлопы, пожирающих тонны тухлятины, третирующих вскормленных гнилостью потомков… Разве заслужили эти вечно спешащие, обстряпывающие делишки, толкающие и обворовывающие друг друга, обреченные жить сообща и бурлить в едином вареве отбросы что-либо другое — кроме презрения?
Эпилептичный Достоевский, далекий от совершенства проповедник и вот уж не праведник — обремененный гроздью так и не побежденных пороков! — твердил: нельзя строить успех на несчастье (и недомыслии) ближних. Но именно такую картину наблюдаем во все века: попирая и облапошивая слабых, юродивых, сильные и смекалистые упрочивают свое благополучие. Предостережение: совесть изведет, замучит, истерзает, коль обидел и притеснил убогого, почему-то не действует. Поневоле задумываешься: есть ли она вообще, эта самая совесть? Или ее нет? Не вообще нет, в помине, а частично.
Фрагментарно. Ведь для сей неуловимой субстанции почему-то характерна чистоплюйская избирательность, ей приспичивает абонировать души тех, кто унижен и не преуспел. Их и точит. Не позволяет и дальше преуспевать — за счет других. Зато денежные доспехи жлобов ей не по зубам. В роскошных апартаментах богатеев ей некомфортно. Толстосумы блаженствуют. Самоеды казнятся допущенными мелкими проступочками!
Но и о бедняках и изгоях не надо воображать лишнего: дескать в них сыщутся душевные россыпи, кои богатеям не снились. Вовсе нет! Под грубым рубищем вот уж не всегда тлеет ранимость и цветет отзывчивость.
Мои детские и юношеские годы наполняла подступавшая к горлу, клокотавшая в груди злоба. Бил собак, отрывал лапы крысам. Мух пихал в пузырек и вдувал в стеклянную их душегубку через горлышко сигаретный дым, а отверстие закупоривал. Муравьев перечеркивал на земле перочинным ножичком. И подсаживал выживших, разъяренных, на ползущего земляного червя. Муравьиный укус болезнен даже для человека. Что сказать о нежном землерое? Какие муки он испытывал — от вгрызания муравьиных челюстей? Длинное розовое тело вздувалось волдырем.
Мама была не просто тихонькой, а боявшейся сказать поперек слово. Неспособность и неумение за себя постоять стали главной моей мишенью. (Человек не прощает ближнему малейшей слабости, улавливает, находит и жалит в наикрохотнейшее уязвимое пятнышко…) Способы и поводы выбирал простые. Общалась она лишь с подругой юности. Позволяла себе с этой подругой поболтать. (С годами понимаешь отчаяние человека, которому некому позвонить. Не с кем перемолвиться). Разговор продолжался недолго. Когда вешала трубку, я начинал: «Кто она такая? Твоя подруга — идиотка!» И продолжал: «Ты под стать ей!»
Играя с отцом в футбол, норовил ударить его по ноге (специально надевал твердые, зашнурованные до щиколоток ботинки). Отец вскрикивал. На его икрах проступали синеватые подтеки.
Однажды в комнату влетела оса, покружила вокруг отца, он не слышал жужжания, я следил за налетчицей, ничего не говорил. Села ему на затылок, он, не ведая, кого прихлопывает, придавил ее и взвился от ожога (жало потом вытаскивал врач), я лишь улыбался…
Поделом было грязнуть в подневольном, вынужденном хлебове и наблюдателям наших вакханалий и сатурналий! (Дорожка моей жизни выстроилась логично, как и должна была промоститься. Не мог попасть никуда, а лишь туда, куда угодил — в нынешнее свое положение и окружение. Закономерный итог и финал того, что вершил. И что надо мной, в свою очередь, вытворяли). Ну а коли так… Имел право отыгрываться.
Можно, конечно, возразить: беднягам и без моих мстительных шпилек и третирований некуда было деться, альтернативы никто не предлагал. А — потребовать? Возмутиться? Шарахнуть копытом (или кулаком) в стену, дверь, по столу? Разом и одновременно вырубить оскорбительный, только себя слышащий «ящик»? Куда там…
(Как и моему отцу, как и мне, как всем остальным, невозможно было скрыться от монотонно долбящей в темечко жизни. Которая тоже, кстати, внимает только себе. И всегда права.) Кто осмелится бунтовать, будучи спеле-нут повседневными проблемами и прозябанием впроголодь? Кто они есть, эти чавкающие хряки и плодоносящие хавроньи — чтобы изливать мнения об апельсинах, и какое имеют право делегировать пожелания об улучшении опротивевшего меню? Даже если б затеяли склоку (беру заведомо утопическую фантазию), чего добились бы? Тягаться с вершителями мясопереработочного процесса себе дороже. Пойдешь под нож раньше срока…
Успех следовал за успехом.
Вихрь убыстряющихся событий закручивал — как морочат водящего в «жмурки» коварные партнеры (предварительно завязав ему глаза). Два потока — реальной жизни и ее кривого отражения — недолго спорили в моем взбудораженном мозгу, предпочтение безоговорочно было отдано блефу.
Идея участия во всемирном конкурсе пианистов зародилась в катакомбах нашей законспирированной секты. Но быстро нашла поддержку и союзников среди самых широких слоев оркестрантов и музыковедов. Гондольский и Свободин особо меня не теребенькали:
— Репетировать не надо. Попадать в такт — тем более. За это и получишь лауреатство. А вздумаешь репетировать, тогда, конечно, гарантировать успех не можем…
Уже зная, что предстоит триумф, я скалился:
— Оперируете — грамотно выстроенным логическим построением. С чего бы вдруг?
Хохоча, они игриво оправдывались:
— На первом этапе логика нужна. Но в дальнейшем ввергнем мир в пучину ералаша, пустим на слом причинно-следственный механизм, навяжем беспричинно непоследовательные связи…
Для разгона выступил в нескольких концертах. Уверенно садился за инструмент, ударил по клавишам слоновой кости. Шпарил подушечками пальцев что есть мочи. Не имело значения, какие звуки извлекал. Зрители набивались в зал не ради сонат и полонезов. Их привлекал аттракцион: пока я терзал бемоли и диезы, через мою голову прыгали дрессированные горные козлы. Нотные листы переворачивал ластами тюлень, а предваряли мой выход на арену поженившиеся братья-филологи вкупе с говорящей вороной. Шквалы оваций следовали за мной по пятам.
С блеском осуществленный музыкальный проект трансформировался в идею ледового перфоманса, где мне отвели роль концертмейстера. Под аккорды (специально выломанного из старой кирхи и привезенного в спорткомплекс органа) в вихре вальса при свете прожекторов кружились на коньках по голубому овалу отборные пары: толстуха-диетологиня и шибздик-пивнюк, горбатая балерина и одышливый врач в тельняшке, художник Пипифаксов и фея в перьях, конфликтолог Вермонтов и заядлая меховщица… Об умопомрачительном зрелище, главном событии года, трубили печатные органы, судачили в стриптиз-клубах и парикмахерских. Печатали интервью со мной и прочими участниками.
По мотивам этого парада-алле (как именовали бенефис фигуристов) бородавчатый режиссер Баскервилев задумал снять кино. Естественно, меня залучил в фильм первым. Согласно замыслу, лента была призвана воспитать любовь к погибающей из-за варварства человека природе: для этого сборную солянку скользящих на коньках фигляров сдобрили животными: страусами, медведями, носорогами. (Сценарий сляпал сам Баскервилев, а помогали ему Свободин и Гондольский). Для натурных съемок выбрали тмутаракань. «Чтоб городская сутолока не отвлекала», — мотивировал Баскервилев. На крохотном вокзале, куда мы после двухдневной тряски в пыльном вагоне прибыли, нас встречал духовой оркестр местной военной части и лично губернатор области, а также вся его челядь. Было категорически предложено разместиться в только что отстроенном пятизвездочном отеле (открытие бассейна с прыгательной вышкой приурочили специально к нашему приезду). Вскоре доставили в клетках дрессированных медведя, лису, двух бобров и бурундука, а также удава из личного домашнего зоопарка меховщицы, она, оказывается, тоже выступала в защиту зверья и даже возглавляла комитет охраны австралийских нутрий, поскольку их исчезновение грозило крахом меховому бизнесу. Из разномастной четвероногой команды лишь мишка оказался послушным, остальные не понимали, чего от них добиваются. Должны были бегать лесными тропинками, а норовили свернуть в чащу, обязаны были попадать в капканы, а им не хотелось совать в железные челюсти лапы и морды. Люди должны были их из ловушек вызволять, звери должны были благодарно лизать освободителям руки, но вместо этого шарахались от двуногих спасителей и норовили их укусить. Не желали выполнять приказы даже белые мыши, для которых были сочинены эпизодические роли. Баскервилев, не вылезавший из гусарских сапог, прибегнул к крайним мерам и наказывал упрямых тварей розгами. Больно было смотреть и слышать, как они голосили и пресмыкались перед истязателем. Однако жестокость искупалась и оправдывалась высокой задачей, стоявшей перед творческим коллективом.