— Потому что он крал, преподобный отец, крал у товарищей еду для немки! Крал и прелюбодействовал! — выкрикнул Стефан и, гневно сверкая подбитым, окровавленным глазом, толкнул девушку на крыльцо так сильно, что она упала на колени. — И радио не дает нам слушать! Ваше радио, — прибавил он с вызовом. — Не из Варшавы, а из Лондона!
III
Комната редакторов была уютно оклеена обоями с идиллическими цветочками. После законных обитателей, офицеров СС, которые либо пали на поле чести в сражении у казарм, либо сбежали к семьям, либо заняли освобожденные места в Дахау, остался лишь массивный двустворчатый шкаф, чудом не разбитый в щепки «ауслендерами»[95], которые по окончании войны, едва их вызволили из лагеря, хлынули в брошенные казармы, поразбивали все окна, люстры, зеркала в ванных и умывалках, разобрали до винтика киноаппараты, расколотили в госпитале рентгенаппарат, сожгли в гараже автомашины, мотоциклы и пушки, взорвали в одном месте ограду казарм, чтобы пограбить боеприпасы, изломали наиболее заметную нарядную мебель красного дерева и, загадив с верхом толчки в клозетах, удалились с пением национальных гимнов.
Итак, там стоял шкаф и, кроме него, сколоченный из обрезков досок топчан, прикрытый имитацией тигровой шкуры и заваленный грудой публицистических книг, любовно отобранных из сваленного во дворе мусора, ибо библиотека, равно как госпиталь, аптека кинозал и огромная картотека с документами и фотоснимками многих десятков тысяч эсэсовцев, была разгромлена вдрызг и книги выброшены во двор.
Я сидел, забившись в угол топчана, и бессмысленно разглядывал темное пятно на стене, украшенной невесть откуда взявшимся, по-евангельски бородатым Норвидом[96].
За полуоткрытыми дверями в коридоре слышался лязг котла. Здесь, в офицерских апартаментах, даже грюнвальдовский гуляш выдавали без очереди и без контроля. Каждый офицер брал две-три миски про запас, на вечер. Потому что с хлебом всякое бывало, чаще выдавали всего триста граммов. Даже солдатам мало, а уж офицерам!..
В дверь протиснулся Редактор, нежно неся две полные миски, дымящиеся ароматным паром. Одну сунул мне в руки.
— Вот тебе, кушай и расти, — сказал он коротко, но очень внятно. Он выработал себе четкую дикцию, так как был глуховат, да еще жил вместе с капитаном, бывшим газетным корреспондентом в Белостоке, глухим как пень. От них обоих в комнате обычно стояло тревожное жужжанье, будто гудели гигантские шмели.
Я медленно погрузил ложку в гуляш, старательно вылавливая мясо. Я уже не был так страшно голоден. По случаю «Битвы под Грюнвальдом» нам выдали по литру картошки с мясом и подливой.
— А знаешь, я хотел бы жить в комнате, — сказал я Редактору, который, отодвинув машинку и матрицу к окну, уселся за стол и, громко чавкая, принялся уплетать гуляш, — чтобы я мог разложить свои книги, повесить на ночь брюки в шкаф, ну и вообще спать на кровати. Быть одному в комнате чертовски приятно!
— Или вдвоем! — гаркнул Редактор.
— С твоим другом? — досадливо скривился я.
— Нет, с девушкой. Ты ведь уже подцепил одну из эшелона, я видел!
— Удивляешься? После лагеря, я думаю, давно пора! — Сам-то Редактор попал в лагерь после восстания, прямо от молодой жены.
— Может, я убегу с ней на Запад.
Он отложил ложку и глянул на меня исподлобья.
— Ну, знаешь, — съехидничал он, — ты — и побег! Неужто ты, щенок, бросил бы свои стихи и книги? Не побоялся бы большого мира? А что, если придется поголодать?
Я обиженно отодвинул миску. Повернулся лицом к окну. На изломах выбитого стекла лучи солнца рассеивались радужными, как павлиний хвост, искрами.
— Ну, ну, не огорчайся. — Редактор встал из-за стола и похлопал меня по щеке. — Какими господь бог нас создал, такие мы и есть. А в походе за мясом участвовал?
— Участвовал, — неохотно буркнул я. — Вы могли бы написать о нем. Это же сенсация!
— Настоящие сенсации свершаются без прессы, дорогой мой. К тому же ксендз Токарек не разрешил бы писать. Как-никак мы правительственная газета!
Он отломил кусочек хлеба и обмакнул его в подливу.
— И тебе удалось сбежать?
— Солдаты меня отпустили. С английским языком всюду выкрутишься. Растолковал «океям», что я ни при чем, оказался, мол, случайно, рассказал, в чем дело. Они только головами покивали. Один даже руку мне пожал.
— Стефана знаешь? — спросил я. — Он был старшим барака в спецзоне.
— Этот коммунист? Да я же был у него в бараке. Он еще был получше других.
— Подонок, — коротко определил я. — Бил людей, выслуживался перед эсэсовцами, чтобы удержаться старшим и иметь навар. Когда его выпихнули в рабочую команду, ходил сам не свой. Трех дней не сумел продержаться с шиком. Никудышный парень.
Редактор покачал головой. Он наклонил миску и стал пить подливу.
— Можно сказать, — протянул он на виленский лад в перерыве между двумя глотками, — что ты его немножко не любил.
— Но за словом он в карман не лезет, нет! На него кричат: ты, мол, коммунист и бандит, особенно кричал Полковник. А он в ответ: да, конечно, и я бил и крал, для вас же, для полковников и майоров. Но теперь, мол, уже не стал бы бить и красть. Пусть бы они сдохли в лагере, он бы еще им помог. Крику там было, ой-ой-ой!
— Все же, я слышал, его не посадили.
— First Lieutenant предложил ему на выбор: либо карцер, либо вон из лагеря. Иначе он не мог поступить, весь их разговор слышал Архиепископ. Стефан взял немку под руку, попросил у нее извинения, и они вместе ушли из лагеря.
— Прямо при Архиепископе? Ах, подлец! Он же всю армию скомпрометировал. — Редактор облизал ложку, вытер миску бумажкой, бумажку выбросил в окно, миску поставил в шкаф, шкаф аккуратно запер, вытер губы платком, платок сунул в карман, машинку подвинул от окна на прежнее место и лишь тогда, уже направляясь к двери, сообщил:
— Пойдешь на представление. Есть два билета. Януш, — это был его глухой сожитель, — пошел на бридж к Ротмистру. Приехал кто-то из Второго Корпуса, возможно, возьмет нас в Италию. Но об этом молчок! А то все захотят. Они там вместе играют в карты. Им на все наплевать, не только на Архиепископа, но и на представление.
И он вытолкал меня за дверь, забрав из рук книгу. При этом подозрительно смерил меня взглядом. Ужасно не любил, чтобы у него утаскивали печатные издания. Тщательно заперев дверь на ключ, он постучался в соседнюю дверь и нырнул в дым, который застилал комнату густой пеленой, так как окно было закрыто. На грязном полу, рядом со стульями, стояло несколько мисок с недоеденным гуляшом. Наверно, на вечер оставили. Редактор бросил ключ на стол и, ни слова не говоря, вышел.
Во дворе заканчивали приготовления к вечернему костру. Сложили основательный четырехугольный штабель дров, огородив его по сторонам смолистыми кругляшами, на воткнутый посередине столб насадили немецкую каску, а под ним укрепили крест-накрест две сломанные немецкие винтовки без замков. Вокруг костра стояли скамьи, стулья и кресла.
Хотя все с нетерпением ждали костра и вечернего национального торжества, большинство коренного населения казарм — разумеется, кроме тех, кто рыскал по задним дворам, стерег комнаты от грабителей или отправился промышлять за пределами лагеря, — столпилось у гаража, в котором был устроен театр. Перед запертыми дверями театра теснилась толпа, с бранью и угрозами напирая на опоясанного шарфом национальных цветов полицейского в американском картонном шлеме. Полицейский, крестом раскинув руки, отчаянно защищал вход.
— Говорю вам, мест нет! Угомонитесь, ребята! Завтра придете. Завтра будем повторять «Грюнвальд»! Все смогут увидеть! — кричал он все более хрипнувшим голосом, пока не дал петуха, тогда он умолк и опустил руки.
Его оттолкнули от входа, сорвали с него национальный шарф и втоптали в грязь. Толпа ринулась к дверям. Двери застонали, но замок не поддался.
— Ума ни на грош, — со смехом сказал Редактор и потащил меня к тылу гаража, где была маленькая дверь для актеров. Когда мы проскользнули в зал и жестами уладили дело с полицейским, несущим службу распорядителя, я остро почувствовал, что на миг стал как бы офицером.