Избив прикладом прежнего председателя комитета, державшего сторону прасолов, Панфил по приказу Аниськи отобрал у него дуб и набор сетей и все это передал вдове убитого мержановца. Хутор превратился в военный лагерь. По улице расхаживали вооруженные охотничьими ружьями рыбаки, и даже у женщин был воинственный вид. За околицей стояли дозоры, у совета расхаживали часовые, охранявшие пленных кордонников.
Пихрецам все еще угрожал самосуд. Проходившие мимо женщины и не отступавшие от окон кордегардии ребятишки бросали камни. Окна были давно разбиты. Арестованные лежали на полу, боясь подняться.
Наступила теплая майская ночь.
По хутору носился тревожный собачий лай. В темноте мелькали красноватые огоньки цыгарок, слышались приглушенные голоса. Не спал хутор.
Аниська сидел в помещении совета, свесив чубатую голову на стол. На столе чадила выгоревшая лампа. На скамьях и на полу, громко храпя, спали ватажники.
В растворенное окно вливалась освежающая прохлада ночи. В садах насвистывали соловьи, где-то на краю хутора пели девчата, играла гармонь, слышался смех. Можно было подумать, что хутор жил обычной своей жизнью.
Аниська вышел во двор, зашагал по улице, раздумывая над происшествиями минувшего дня. В то, что донской атаман даст положительный ответ на посланную в Новочеркасск петицию, он почти не верил. В войсковой казачьей власти он и его товарищи видели своего старого врага и посылали к атаману петицию только для того, чтобы заявить о своей непримиримости к незаконным действиям Миронова, о намерении бороться за свои права и впредь.
Он еще не знал определенно, какую помощь привезут из города Онуфренко и Чеборцов, но помощь эта, по его убеждению, должна была прийти обязательно.
«Успеют ли ростовские товарищи помочь нам — вот вопрос, — размышлял Анисим. — Не успеют — все равно держаться будем. Пусть знает казачий атаман и вся его продажная свора, что иногородние бедные люди не склонют головы перед кожелупами».
От этой мысли Аниська чувствовал себя бодрее и смелее шагал по хутору. Не умолкавшие на улице голоса убеждали его, что он не одинок, что большинство рыбаков было наело стороне.
Возвращаясь в совет, он заглянул в черный провал зарешеченного окна кордегардии. В лицо пахнуло тяжелым запахом от вспотевших, сбившихся в тесной каморке людей. Кто-то болезненно и жалобно стонал, ворочаясь на полу.
К ржавым прутьям решетки приникло бледное лицо Семенцова. Аниська не узнал его: так оно изменилось и не было похожим на всегда насмешливое лицо прасольского посредника.
— Кто это? За ради Христа — воды! — прохрипел из окна знакомый голос.
И в тот же миг вся камера зашевелилась, застонала, всхлипывая и кашляя:
— Пить… ни-и-ить!
Аниська бросился к Ерофею Петухову, охранявшему заложников. Тот ухмыльнулся жестоко, равнодушно.
Не раздумывая, Аниська живо сбегал в хату, принес полное ведро степлившейся воды.
Трясущиеся руки жадно потянулись через решетку, Аниська просунул ведро в дверь и услышал, как набросились на воду избитые, измученные жаждой люди, как, задыхаясь, пили ее поспешными лошадиными глотками.
— Это ты, Анисим? Сволочуга ты… Изверг… Креста на тебе нету, — услышал Аниська задыхающийся голос Семенцова. — Долго ты еще будешь меня мучить?
Аниська опять подумал о том, как Семенцов обманул отца, и, сделав над собой усилие, отошел от окна.
— Анисим! Подойди сюда, за ради Христа! — позвал Семенцов. — Ты хоть жинке передай, где я… Нехай хоть харчей пришлет.
Аниська стиснул зубы, твердо шагнул вперед, но вдруг остановился, сказал:
— Ладно… Передам… — и пошел быстро, стараясь звуком своих шагов заглушить несущуюся вслед ругань, испытывая мстительное удовлетворение. Кордонники и Семенцов были в его власти. Он мог расплатиться с ними за все. Он вспомнил каторгу, и жестокость Ерофея Петухова, проявленная к этим людям, показалась ему оправданной.
Но вдруг тревога охватила его. Имел ли он право оберегать казаков от самосуда? Чего ждет он, какой платы за их жизни? Не лучше ли покончить с ними разом, как когда-то с вахмистром?
Тоскливое желание, подогреваемое суровыми воспоминаниями, обожгло его. Вся ненависть, скопившаяся за годы каторги, за последующие дни гонений со стороны хуторских властей, вся обида за нищету и смерть отца хлынула в его грудь, подняла в ней гневные силы, желание возмездия. И все, что проделал он за предыдущий день, чтобы избежать самосуда над охраной, показалось ему ненужным.
Сомнения опять охватили Аниську: еще не известно, какой ответ привезут Онуфренко и Чеборцов, какой выход посоветуют городские друзья!
Аниська остановился в нерешительности. Досада и раздражение поднимались в нем. Решение жестоко расправиться с обидчиками, возникшее в нем по возвращении с каторги, было кем-то хитро ослаблено.
«Вот пойти сейчас и только моргнуть — и от пихрецов до утра не останется мокрого места…» — подумал он.
Постояв в раздумье и прислушавшись к размеренному шуму волн, он решительно повернул в проулок, к кордегардии, но тут же остановился.
Казалось, он прирос к земле, мучимый противоречиями. Спустя некоторое время, он уже стоял на высоком морском берегу и жадно вдыхал ночную свежесть моря. Он как бы хотел потушить в себе все жарче разгоравшееся пламя.
На промысле горел единственный слабый огонек. Аниська направился к нему.
Кто-то преградил ему дорогу. Это был высокий человек с длинным охотничьим ружьем.
— Це ты, Анисим Егорыч? — послышался незнакомый голос.
— Я… А это кто?
— Це я… Прийма… Хиба не спизнав?
— Ну как дела?
— Да вот поджидаемо с моря гостей… Миронова с казаками.
— Думаешь — будут?
— А як же… Я уже так думал, Анисим Егорыч, не выпустить ли нам казаков? Бо будет нам лишечко от есаула…
— Нет, дядя. Этого не разрешит совет. Да и дешево вы продадите свой ловецкий участок и побитых крутиев…
Прийма присел на корточки, поставил между ног ружье, не спеша стал свертывать цыгарку.
— Да воно так… А тильки… Шось страшне мы заварили… Накладут нам по шеям…
Аниська оставил мержановца сокрушенно вздыхающим. Идя мимо одной хаты, в которой слабо мигал огонек; он услышал протяжный вой и остановился. Он долго не мог понять, откуда доносился этот странный звук. Сначала показалось, что воет посаженная на цепь собака, потом, когда вой сменился жалобным воплем и причитаниями, — понял все.
Подкравшись к окну, он всмотрелся в замутненное стекло. На лавке, под самым окном, вытянувшись головой к иконам, лежал убитый на море молодой мержановец.
В изголовье его качалось желтое пламя свечки; крылатые тени сновали по лицу мертвеца, и от этого казалось оно живым и подвижным.
Над телом убитого склонилась молодая женщина. Она выла в одной рубашке, волосы ее разметались по узким плечам русой блестящей волной. Искаженное горем миловидное лицо было мокро от слез. Огрубелые в работе пальцы теребили волосы покойника.
— Мики-и-и-итушка-а-а! Дружочек мой ненаглядный… — причитала женщина, и крупные слезы бежали по загорелым щекам.
За спиной Аниськи печально вздыхало море; оно, казалось, пахло рыбой и кровью.
Толкаемый жалостью, недовольством на свою слабость, Аниська отшатнулся от окна, бегом кинулся к совету.
25
Занималась заря, пламенная и мглистая. Начинался день, суливший новые грозные события. Аниська решил забежать к Федору Прийме навестить Липу.
Еще вчерашней ночью, сидя у раскрытого окна, под соловьиные высвисты и далекий шум моря они обсуждали свою совместную жизнь. И как всяким людям, вступившим на дальнюю дорогу супружества, будущее казалось им светлым и заманчивым. Было решено уехать в рыбацкое село Кагальник, к родственнику Карнауховых, там купить хату и приняться за хозяйство. Правда, хозяйство это мало отличалось от хозяйства предков, но все же оно казалось единственно возможным и обещавшим счастье. Мятежные события сломали все замыслы. Об устройстве жизни теперь нечего было и думать.