Панфил с любопытством осматривал родной, стиснутый соседскими хатами, двор. Все осталось на прежних местах, как и в день отъезда на запретное рыбальство. Только густая, как войлок, трава, казавшаяся в сумерках черной, стала еще, пышней, а притоптанная земля у завалинки была начисто подметена. Очевидно, Ефросинья, как и в прежние годы, «прибралась» к троице. Только в застрехе не торчало серебристых тополевых веток.
«Завтра наломаю ей», — ласково подумал Панфил. Крепкий запах чебреца и любистика тёк из хаты, напоминая о чем-то давно ушедшем, молодом, как девичья ласка.
Дверь хаты знакомо скрипнула. Ухмыляясь, Панфил прижался к изгороди. Он так и не придумал никакой шутки, с непонятным волнением смотрел на жену. Лицо ее, освещенное отблеском меркнущей зари, было скорбным, неподвижно серым, как древний почернелый камень. Глаза смотрели устало. Панфил не выдержал, выпрямился, опираясь на костыль. Глухо охнув, Ефросинья чуть не сбила его с ног, тяжко повисла на руках.
Спустя минуту, супруги сидели на завалинке, осыпая друг друга вопросами. Пятилетний сынок Котька, посасывая мятный леденец, важно гарцевал перед ними на костыле. Ефросинья то и дело ощупывала больную ногу Панфила, просила его сделать несколько шагов. Панфил брал костыль, чуждо вихляясь, прохаживался. Ефросинья жалостливо следила за трудными движениями мужа.
— А ты без костыля спробуй, — просила она, — Вот не справили ногу так, чтоб без ничего ходить.
Панфил храбро переставлял неестественно вытянутую ногу. — нет…
Не можешь, — сокрушенно вздыхала женщина.
Панфил успокаивал:
— Повремени еще, жила срастется, затвердеет, и костыль брошу. Доктор оказал — кость целая, а вот сухую жилу повредила пуля. Там, в больнице, не дают долго залеживаться нашему брату. Вот и выписали…
Вздыхая, Ефросинья рассказала о хуторских новостях.
— А я и забыла. Ведь Карнауховы дуб купили. Егор ватагу собирает.
— Не бреши, Фроська, — вскрикнул Панфил и встал.
— Вот — крест святой, — Ефросинья перекрестилась.
— Вот это дела, — хихикнул Панфил, — тогда я живо смотаюсь к нему.
— Да ты повечеряй хоть с дороги! — вскрикнула Ефросинья, хватая мужа за рукав.
Но Панфил упрямо освободил руку, выхватил у сына костыль, заковылял к воротам.
Только к полуночи пришел он, отшвырнув костыль, придвинулся к лежавшей с широко раскрытыми глазами жене, сообщил, что завтра же едет в заповедник в разведку.
Ефросинья привстала, сидела на кровати, низко свесив голову, будто борясь с дремотой. Скорбно зазвучал в полуночной тишине ее голос:
— Уже сбежались. И куда ты кидаешься? Аль другую ногу потерять хочешь? Головушка твоя забурунная.
Панфил зашептал:
— А жить чем, Фроська? А? Где искать заработков? Или скажешь, в законном рыбалить? Ха! Люди, вон, каждый день магарычи пьют.
— И пусть пьют, — повысила голос Ефросинья, — люди в без крутийства находят дело, а ты уперся в одно и ищешь себе смерти. Ну, какая это жизнь? Я лучше у прасола в засольне на льду буду работать, только не езди больше в запретное. Паня, родимый…
Ефросинья заплакала, просяще заломила руки. Панфил сурово смотрел на жену, спрашивал:
— Дурная ты. Кто за меня рыбалить будет, а?
Крупные бабьи слезы падали на его огрубелые руки. Под потолком таял сонливый гуд мух. Раздражающе горько пах рассыпанный по полу чебор.
Душно становилось Панфилу. Стенания жены вытравили в нем скупой порыв приласкать ее с дороги.
Разозленный ее уговорами и причитаниями, он оттолкнул женщину:
— Замолчи! Не перечь! Крутил — и буду крутить!
Но тут же ему стало жаль жену, он стал гладить ее мокрые от слез щеки, приговаривать:
— Ну, успокойся, Фрося! Не с жиру кричу на тебя, а от собачьей жизни. Жизнь такая — куда ни кинь, всюду клин…
22
С того времени, как начальником охраны рыбных ловель стал Шаров, лег на гирла строгий запрет на рыбальство в дни храмовых и царских праздников. По приказу Шарова в эти дни ни один рыбачий каюк не должен был бороздить тихие заводи гирл. Но постепенно охрана заповедных вод во время праздников ослабевала.
Сам Шаров пребывал тогда в Ростове, в станице Елизаветовской или разъезжал по хуторам, радуя и в то же время смущая своими внезапными посещениями строгих атаманов и щеголяющих щедрым гостеприимством прасолов.
Вахмистры, довольные отсутствием начальника, оставив на кордонах самых ленивых казаков, разбредались по хуторам, пили с богатыми крутиями водку, сорили деньгами, ласкали беспутных и жалких от нужды рыбачьих вдов.
Праздник троицы сулил временное затишье в гирлах, ослабление надзора, и этим решил воспользоваться Егор Карнаухов.
В субботу, после обеда, стали собираться к Егору крутии. Первым явился Илья Спиридонов, грузно опустившись на табуретку, ударил по столу кулаком:
— Ну, кум, расквитался я с Емелькой, порешил в твоей ватаге рыбалить.
За окном загремели колеса подкатываемых дрог. С дряхлым скрипом раскрылась дверь. На пороге неразлучной парой встали братья Кобцы. Вслед за ними вошел опрятно одетый Малахов, степенно поздоровался, подавая всем чистую широкую ладонь.
Стуча костылем, прохромал к столу Панфил, поздоровался за руку сначала с Егором и Аниськой, потом — с остальными.
Дверь хаты не переставала скрипеть. Черный, как угольщик, с нависшими на мрачно поблескивающие глаза лохматыми волосами присел у стола Сазон Голубов. Широкая, заскорузлая от пота и смолы, рубаха вздувалась на нем парусом, такие же широкие, с неровными изорванными штанинами, шаровары сползали до землисто-черных, изрезанных ракушками ступней. Голубоглазый, с кротким веснушчатым лицом, топтался у двери, смущенно теребя картуз, сын убитого Шаровым Ефрема Чеборцова, Максим.
Иван Землянухин, Василий Байдин, Лука Крыльщиков, все, кого знал Аниська, как неугомонных скитальцев по заповедным подам, отдававших прасолам свои силы и удаль, толпились теперь перед его отцом, заявляя о своей готовности работать в новой ватаге.
Напирая на Егора могучей грудью, хрипел Сазон Голубов:
— Егор Лекееич, ничего у меня нету. Одни руки. С тем и заявился к тебе. Хорошие руки, побей бог. Что хочешь ими сделаю, приказывай.
Голубов уже был под хмельком.
Егор строго оглядел ватагу.
— Вот что, ребята, — сказал он. — Уговор у нас такой: не давать пихре ни копейки. Лучше будем драться до последнего, а Шарову не уступим!
— С бою орыбалим. Под перекрестным огнем скрутим, а им, шкуродерам, — ни копейки! — загремели Кобцы.
Егор удовлетворенно улыбнулся, подозвал Аниську и Ваську.
— Вот что, хлопцы. Берите-ка Панфилову кайку[22] и подбирайтесь до шпиля, что под Средним кутом. На вечерок чтоб там в аккурат были. Твое дело, Анисим, за кордонами следить и за Малым гирлом, да не так, как в Дрыгино следил.
Аниська покраснел.
— Не ко времени, папаня, вспомнил.
— Ладно. К самой полуночке, чтоб все выследили и, ежели не будет никого, запалите костер — свечку на самом шпиле, да чтоб вас не заприметили. Не будь разиней. До шпиля хоть под водой догребитесь, а свечку поставьте. А ежели заварушка какая в Среднем, а либо пихра вылупится, две свечки запаливайте и плывите прямо на Чулек. Мы вас там встретим. Да Панфила слушайте, он с вами поедет. С богом, ребята!
Аниська и Васька вышли во двор.
— Ну и задал папаня жару. Чтоб под самым носом у пихряков проехать и не быть замеченным, — озабоченно сказал Аниська.
— Да, задача добрая, да как ее решить? Сам антихрист мозги сломит, — согласился Васька и схватился за живот.
— Ты чего скрючился? — спросил Аниська.
— Живот болит.
— Струсил?
Ничего не струсил. По моему, в обход плыть надобно, не иначе, — с деланной храбростью предложил Васька.
Аниська издевательски сощурился.
— Это куда же в обход? По воздуху, что ли?
Глаза его лукаво заискрились. Хлопнув друга по плечу, он побежал в хату. Не успел поразмыслить Васька о своей нелегкой участи, — Аниська вернулся, поддерживая руками оттопыренный живот: