— Что с вами, Страхов? Вы нездоровы? Ну конечно, устали… Столько трудиться над проектом. Ничего, время есть — отдохнете.
Максим сел за столик, взял ручку. Ах, если бы не было в комнате декана! Вообще, если бы не было никого, перед кем нужно держать — ответ за свои поступки и испытывать острые уколы совести. В ушах еще звучали мягкие, обезволивающие уговоры матери. Рука дрожала, но он, думая о том, что за дверью его ждут товарищи, что сегодня он скажет Лидии о своем решении, написал:
«Прошу направить меня на работу в Степновск…»
8
Максим вышел из кабинета декана, его обступили молодые инженеры.
— Выбрал путевку в жизнь? Далеко? — беря Максима под руку, спросил толстый, розовощекий Бутузов, в очках в тонкой золотой оправе, с маленькими овальными стеклами, как у Добролюбова на известном портрете.
Максим теперь уже без смущения оглядел лица товарищей, ответил, что дал согласие ехать в Степновскую область.
— Солидно, солидно… — Это было у Бутузова любимым словом похвалы. — Ну, а я — на дикий берег Иртыша. Два было места, и одно я оккупировал… «Ревела буря, дождь шумел, во мраке молнии блистали…» — нарочито козлиным голосом пропел Бутузов, надувая румяные, пухлые щеки.
— Одобряю и поздравляю, — сказал Черемшанов Максиму.
— С чем? — недружелюбно спросил Страхов.
Улыбка Саши по-прежнему была ему неприятна.
— Ладно. Без поздравлений, — вмешался Славик. — Будем на работе поздравлять с успехами. А кое-кого, может быть, проводим со слезами обратно.
— Ты о ком? — с притворным недоумением спросил Черемшанов и опять взглянул на Максима.
— Есть тут такие, — загадочно ответил Стрепетов. — Больше — девчонки. Одна даже расплакалась: не хотела в Красноярск от маменьки уезжать…
«О девчонках говорят, а подразумевают меня», — подумал Максим, и ему стало не по себе: что — если этот самый Аржанов, приятель их семьи, по просьбе матери уже звонил директору института?
«Ладно. Теперь уже ничего не изменишь. Заявление подано», — утешал себя Максим, но чувствовал: в глубине души еще сохранилась надежда остаться в Москве.
— Ты куда теперь? — спросил Славик.
— Домой, — ответил Максим.
— Уговор: готовиться к отъезду всем вместе. Действия координировать, — сказал Славик.
— До отъезда еще далеко.
— Но надо многое продумать. Может быть, помочь кое в чем друг другу.
— Обязательно, — подтвердил Черемшанов. — Если решили вместе, значит, вместе до конца…
— Приходи вечером, — пригласил Максима Славик. — Лидия будет у нас.
Максим опешил: что это значит? Ведь он уговорился ехать с ней вечером на Ленинские горы. Неужели она все еще продолжает свою «игру в прятки»?
«И это теперь, когда предстоит разлука! — с негодованием подумал он. — Ладно же. Кланяться не буду».
Он хмуро кивнул Славику, Бутузову и Саше, торопливо направился по лестнице вниз, к выходу. На площадке третьего этажа ему встретилась знакомая студентка. Он как бы мимоходом спросил у нее, не видела ли она Лидию, и та ответила:
— Она сдала нынче последний экзамен и ушла домой.
В Максиме зашевелились недобрые подозрения. Он готов был тотчас же ехать к Нечаевым, но тут же гордо решил: «Поеду вечером, как договорились».
В вестибюле его остановил секретарь комитета комсомола Федор Ломакин. Максим побаивался его после одного случая, когда разбиралось на комсомольском собрании персональное дело студента пятого курса Юрия Колганова.
Юрию ставились в вину неблаговидное поведение, частые кутежи в ресторане, непосещение лекций. Участие в компании Колганова приписали и Максиму — одно время он и в самом деле подружился с Юркой и зачастил в веселые места. Стоял вопрос об исключении Юрия из комсомола и из института, но решение об исключении было заменено в райкоме строгим выговором с предупреждением. Колганова оставили и в комсомоле и в институте, а Максиму объявили выговор.
Он тогда же порвал с компанией Колганова. Этому помогла возникшая вскоре дружба со Славиком Стрепетовым и Черемшановым, а главное — знакомство с Лидией. Но Федор Ломакин не переставал относиться к нему подозрительно и нет-нет да и напоминал на собраниях о былых дурных связях. Это очень злило Максима.
— Поздравляю с окончанием, Страхов. Куда едешь? — спросил Ломакин. Толстые стекла очков делали его карие, влажно поблескивающие глаза огромными.
— В Ковыльную. Уже подал заявление.
— Отлично. Только ты погоди от института отрываться. Мы еще с учета тебя не снимали, — сухо предупредил Ломакин. — Ты еще должен волейбольный матч с командой педагогического сыграть.
Смуглое, всегда утомленное, с желтыми пятнами на впалых щеках от чрезмерного курения лицо комсомольского секретаря казалось излишне суровым. Но Максим знал: за этой суровостью в глубине глаз, спрятанных за толстыми, как автомобильные фары, стеклами очков, скрывалась чуткая душа Феди.
Случалось, профессор за какие-нибудь промашки в ответах не хотел принимать у студента зачет, прогонял его. Тогда студент шел к Ломакину, заверял его, что через неделю-полторы будет готов к зачету. Ломакин тут же требовал от студента честного слова, что тот не подведет его, шел к декану, и в конце концов профессор соглашался принять зачет.
Но в отзывчивом сердце Феди гнездилась и фанатическая страсть к осуждению даже за самые ничтожные проступки и отступления от высоких принципов комсомола. Тут Федя был беспощаден. На заседаниях бюро и на собраниях он разражался по адресу провинившихся гневными тирадами и формулировками, вроде «товарища (имярек) захлестнула мелкобуржуазная стихия», и такими определениями, как «мелкобуржуазный анархизм», «индивидуализм», «эгоцентризм» и прочее.
— Сыграешь с педагогами? — спросил Ломакин, пронизывая Максима стеклянным блеском громадных очков.
— Сыграю, — решил напоследок ни в чем не перечить Ломакину Максим.
— Гляди не подведи. Как настроение? — сверкающие зрачки Феди так и впились в лицо Максима.
— Нормальное.
— Заходи в комитет, поговорим.
«Сейчас напомнит о дружбе с Колгановым», — подумал Максим, но Ломакин не напомнил.
— Зайду, — пообещал Максим.
Ломакин тряхнул его руку, побежал на второй этаж, перескакивая длинными худыми ногами сразу через две ступеньки.
9
Не торопясь шел Максим по людной улице.
День был жаркий. Горячий, напитанный бензиновой гарью воздух, шуршание автомобильных шин по асфальту, торопливая сутолока, сложные запахи, бьющие из раскрытых дверей магазинов, сияние витрин действовали на Максима возбуждающе. Московские улицы как бы втягивали его в себя, они были для него родной стихией и ничуть не тяготили, а только подстегивали его молодую энергию. С детства дышал он воздухом столицы и не мог представить себе своего существования без шума ее улиц, без автомобильной гари и стремительных потоков спешащих людей.
Максим задумался: «Каково будет там, на месте работы, где-то в глухой степи или в селе?» Он не представлял себе ясно, где это будет, удастся ли ему скоро привыкнуть к новой обстановке и забыть многие удобства Москвы.
И опять надежда на избавление от необходимости куда-то ехать закралась в его душу.
Он все-таки не выдержал и поехал к Нечаевым. И до этого он не раз бывал у них запросто, как товарищ Лидии по институту. По-видимому, так и смотрели на эти посещения ее отец и мать.
Михаил Платонович Нечаев работал билетным кассиром на Киевском вокзале. Максим видел его не часто. Сутулый, с бледным морщинистым лицом и тонкими, плотно сжатыми губами, в неизменной железнодорожной тужурке, он всегда встречал его хмурым взглядом бесцветных, скучноватых глаз и всегда одной и той же короткой фразой: «Проходите, молодой человек». И Максим норовил пройти поскорее в скромно обставленную коморку Лидии. Там они, разговаривая вполголоса, почти шепотом, работали над лекциями, читали вслух, чертили…
Атмосфера строгости и трудолюбия царила в семье Нечаевых. Мать Лидии, Серафима Ивановна, высокая, моложавая на вид женщина, с такими же светлыми, как у дочери, но уже начавшими блекнуть глазами, казалась менее строгой. Она тоже служила в каком-то учреждении, по ее словам для того, чтобы прибавлять к скромной зарплате мужа и свою долю и тем самым облегчить воспитание единственной дочери.