Командовал он автоконвейером зверски неумолимо, царя над всем, как грозный, разъяренный дух. Жесткий скрипучий голос его то и дело раздавался в репродукторе, усиленный динамиком настолько, что его не могли заглушить ни грохот камней, ни рев плененной реки.
— Восьмидесятый! Поживей разворачивайся! Ведь ты не черепаха!
— Окунев, не задерживайся! Сваливай и мотай дальше!
— Страхов, вы что, заснули?! Не видите — машина задержала ход. Протолкните ее сейчас же! Вы же за высокие темпы! — будто со звездного неба гремел голос.
Окрики Дрязгина резали по сердцу Максима как ножом. В упоении общим движением и трудовым победоносным шумом он мгновенно бросался к замешкавшемуся водителю, «проталкивал» машину, кричал до хрипоты, до натуги, от которой глаза готовы были выскочить из орбит.
— Медленно! Медленно! Темпы — мстительно ревел в репродукторе голос Дрязгина. — Что же это вы, Страхов?! Кричали, прыгали как стрекоза, а на поверку оказалось — пасуете?
Максим суетился, задыхался… Вот ужасно медленно ползет самосвал, газует больше, чем надо, ревет, как племенной бык весной. Из окошка кабины выглядывает красная, разгоряченная физиономия, нагловатая, ухмыляющаяся. Глаза блестят не совсем естественно. Ну конечно, хватил водитель ради праздника! Таких иногда встречал Максим на стройке и у ресторанной стойки: «Дайте двести с прицепом», то есть с поллитровой кружкой пива. А после — лихачевский заезд, авария…
В Максиме взъярилась злоба. Он прыгнул на подножку самосвала, рявкнул изо всех сил прямо в лунообразное багровое лицо водителя:
— Ты, гадюка! Вредитель! Что делаешь? Думаешь, я тебя не знаю?
Странные, выпученные глаза Максима, его ругань сразу подействовали.
Самосвал ускоряет движение, на него напирают другие. И все-таки не обошлось без задержки. При осаживании заднее колесо самосвала цепляется за стальную стойку, буксует… Максим в отчаянии: сейчас будет авария, пробка!
— Вперед! Подай вперед! — надрываясь кричит он.
Веселый водитель подает вперед, осаживает, опрокидывает кузов, и часть груза валится на эстакаду. Шоферы других машин выпрыгивают из кабин, готовые наброситься и растерзать виновника задержки, но того уже и след простыл. «Ах, анафема! Ах, гад!» — слышатся выкрики. Шоферы быстро расчищают завал, кляня своего собрата и снова тянется автоконвейер, опять Максим ведет счет времени по секундам…
А с высоты звездного неба гремит рокочущий бас, как глас разгневанного бога:
— Что? Прозевали?! Задержка пять минут. Так и запишем!
Потом тревога, злость на нерасторопных шоферов и на Дрязгина, который точно издевался над Максимом и мстил ему за юношескую самонадеянность, слились в душе его в чувство трудового напряжения. Он сам точно захмелел, как тот разухабистый водитель, и уже готов был в буйном порыве сокрушать и вновь возводить что угодно…
Упоение трудом проникало в кровь Максима, возбуждало и горячило его мозг, сердце. Он чувствовал себя богатырем. Ему казалось: он один движет эти самосвалы, валит тонны камней в проран, заставляет волны биться все тише, все смиреннее. Теперь звуки их напоминали то жалобные всхлипы, то стоны укрощенного, скованного цепями и придавленного каменным гнетом великана.
Шел четвертый час этого удивительного штурма. Воздух похолодел, звезды как будто поднялись выше и стали ярче. Они соперничали в яркости с огнями земли, устало вздыхающей под стальным напором машин и неукротимым натиском человека.
В третьем часу ночи над прораном прошел девятисотый самосвал, и река стихла навеки. Только доносились откуда-то снизу слабое журчание как будто отдаленного ручейка и усмиренное плескание.
Не стало слышно и разъяренной команды Дрязгина, он сошел с вышки.
Максим взглянул на часы — закрытие прорана продолжалось восемь часов двадцать минут. Тогда он опустился тут же, на мокрый и грязный настил эстакады, склонил на руки тяжелую голову, почувствовал непобедимую усталость и вместе с тем такую возвышающую гордость, какой никогда еще не испытывал.
Он точно стоял на высокой, озаренной звездами горе и смотрел вниз на маленького, слепо ползающего там человека. Этот человек был он сам, прежний, еще не знающий, в чем его сила. Теперь он глядел на него с высоты, с презрением и чувствовал себя победителем. Все, что делал он до приезда на стройку, о чем думал и на что надеялся в своем самодовольстве, представлялось ему теперь ничтожным.
И вся прошлая жизнь казалась ему пустой, обидно мелкой, лишенной всякого смысла. Радость и успокоение расслабили его тело, под тихим и теплым небом ему захотелось спать.
Могло случиться, он и заснул бы здесь, на помосте, или свалился от переутомления замертво, если бы не Дрязгин. Он подошел к Максиму, толкнул его в плечо, сердито сказал:
— Ну-с… заснули, молодой человек? Я так и знал… Вставайте же! Или вы ничего не соображаете? Проран перекрыт! По-ихнему вышло, черт их возьми! Но не щелкоперы, а народ выиграл крупную битву. Слышите? А с нас достаточно того, что мы поработали с вами честно. Теперь вижу: и вы кое-чего стоите. Да не раскисайте же, молодой человек!
Максим медленно приходил в себя. Прожектор потух, сквозь предрассветную мглу тускло светили звезды. Внизу теперь уже сонно плескалась усмиренная, перекрытая река, да где-то вдали замирал рев последнего самосвала.
27
В Москве в доме Страховых жили своими интересами и заботами. Там происходили свои перемены.
Для Гордея Петровича месяцы после раскрытия в его системе крупных злоупотреблений были очень тревожными. Он почти перестал бывать дома, ездил с одного заседания на другое, участвовал в комиссиях, помогал распутывать грязные нити, Страхов совсем извелся, сердечные приступы несколько раз сваливали его тут же, в служебном кабинете, и он, запершись на ключ, посасывал валидол и, скрипя зубами от ярости и сердечной боли, отлеживался на диване… Такой уж он был человек — не хотел показывать никому, что дело Бражинского так больно его ударило. Многое он скрывал и от Валентины Марковны: дома ничего не знали ни о частых вызовах в прокуратуру, ни о тягучих беседах со следователями, ни о сердечных приступах.
Слушание дела Бражинского назначили на первую половину сентября; на нем Гордею Петровичу пришлось выступать в роли свидетеля. Суд продолжался восемь дней. В последний вечер, когда объявили приговор, Страхов приехал домой необычно рано, задолго до полуночи. Валентина Марковна испугалась: лицо мужа — землисто-желтое, на лбу блестел пот, но глаза смотрели торжествующе. Гордей Петрович поманил за собой жену, тяжелой походкой прошагал в свой кабинет и, войдя, тотчас же лег на диван.
— Ну вот, Валюша, главное, кажется, кончилось, — облегченно вздохнул он.
— Тебе плохо? — заволновалась Валентина Марковна. — Может быть, вызвать «скорую помощь»?
— Не надо. Надоели эти… с сумками и шприцами, — отмахнулся Гордей Петрович. — Обойдусь. Ты слушай… Бражинский получил восемь лет с конфискацией имущества, его дружки осуждены на разные сроки. Нелегко досталась эта победа. Следы были так запутаны, что следствие могло затянуться на полгода. Но я насел… Два месяца копались в делах. Работали три эксперта, две комиссии. — Страхов зажмурился. Облизав сухие серые губы, попросил: — Дай валидол…
Валентина Марковна дала таблетку, взяла мужнину влажную руку, нащупала пульс.
— Я многое не говорил тебе, — вновь начал Гордей Петрович. — Так бывает. Выгребаешь грязь и сам в ней запачкаешься. Но моя роль в разоблачении этой сволочи доказана. И все-таки… Я чувствую… хм… какая-то тень легла и на мое имя… Дело обсуждалось в партийных инстанциях и в министерстве. Пришлось доказывать, что к хищениям Бражинского я не имею никакого отношения. Нашлись такие, что готовы были обвинить в ротозействе, в либеральном отношении к жуликам.
Валентина Марковна вздохнула:
— Что ж теперь? Тебя снимут?
— Не снимут… — Страхов передохнул, пожевал губами.
Валентина Марковна вытирала платочком глаза. Гордей Петрович строго предупредил: