Лидия сказала строго:
— Давайте условимся, Леопольд, не говорить о ваших чувствах. И потом я спешу.
Тут только она подняла глаза и удивилась: лицо Бражинского резко изменилось. Оно обрюзгло, под воспаленными глазами висели синеватые мешки, бледная кожа на щеках стала дряблой и сморщилась.
— Ты разве ничего не знаешь? — скривил серые губы Леопольд. — Отец твоего любезного дружка создал уголовное дело, и моего отца посадили.
— Да, я что-то слыхала об этом, — сказала Лидия.
— Слыхала! — почти истерически выкрикнул Бражинский. — Конечно, говорят: — Страхов раскрыл хищение. Но на суде выяснится: он замел следы и переложил растрату на других. Теперь ты должна убедиться: отец стоит сына, а сын — отца.
— Я ничего не знаю, Леопольд. И при чем тут Максим? — запальчиво, словно готовясь к защите, ответила Лидия.
— Как это — при чем? Этот негодяй обманул тебя. Клялся тебе в любви, а сам жил с…
Лидия замахала руками, сжала плечи, как под ударами хлыста:
— Не надо! Не говори! Не смей!
— Ты, значит, мне не веришь? — спросил Леопольд.
Лидия начала дрожать от гнева и отвращения, порываясь убежать, но Леопольд крепче взял ее под руку не выпускал:
— Погоди. Мне надо еще кое-что сказать тебе.
— Ничего не хочу слышать. Ничего! — Лидия закрыла ладонями уши. — Избавь меня от пошлости. Оставь!
Леопольд скривил губы:
— Ты смешнячка! Не веришь! А фотография? Могу еще показать.
— Уходи! И ты… чем ты лучше других?
— А тем, что я не притворяюсь. Не вру. А Максим — доносчик и предатель. Он донес в райком комсомола, будто мы совращаем студентов института, устраиваем на квартире какие-то безобразия и так далее. В милиции нас на заметку взяли, а Элю Кудеярову даже исключили из театрального училища. Девушка пострадала ни за что. Ведь это же гнусно! А ты защищаешь этого доносчика! — возмущенно воскликнул Бражинский. — Ты наивна и ничего не смыслишь в людях… — Бражинский остановился, притворно покорно склонив голову, вздохнул громко, точно простонал: — Лида, прошу тебя, выслушай.
Он опять схватил ее за руку. — Пойдем, ко мне. Я люблю тебя… Слышишь? Полное забвение всего, понимаешь?
Лидию охватил страх. Она вырвалась, но Бражинский догнал ее схватил длинными, как у гориллы, руками и с силой притянул к себе. Лидия ощутила противный запах винного перегара.
Сильным движением она оттолкнула его, ударила что было силы локтем в лицо и побежала. Леопольд схватился за разбитые губы, взвыл по-собачьи.
Лидия не успела отбежать и десяти шагов, как услыхала за спиной неузнаваемо изменившийся, грубый, полный ярости, сдавленный крик:
— Ладно же, недотрога!
И вслед ей, как зловонный ком грязи, полетело отвратительное ругательство.
Лидия прибежала домой вся дрожа.
Отец встретил ее встревоженно:
— Что такое? Что случилось?
Она не ответила: чувствовала, что не выдержит — разрыдается.
Михаил Платонович протянул ей письмо:
— Судя по штампу, от твоего франтика.
Лидия схватила конверт, юркнула в свою комнату.
— Ишь как обрадовалась. И спасибо не сказала, — пробурчал вслед дочери Михаил Платонович.
Лидия присела за столик, за которым совсем недавно она и Максим готовили задания. Слезы хлынули из ее глаз. Она хотела удержать их, кусала губы и не могла: спазмы перехватили горло, старалась не всхлипывать, чтобы не привлечь внимания отца и матери, и делала частые судорожные вздохи, как плачущие дети… Обида, отвращение, гнев душили ее.
Лидия все-таки выдержала — не пожаловалась отцу и матери… Слезы ее иссякли так же быстро, как прорвались.
Она успокоилась, вскрыла конверт.
Письмо было то самое, сумбурное и многословное, которое Максим писал в одну из ночей в Ковыльной… Сперва у Лидии мелькнула мысль — не отослать ли конверт нераспечатанным обратно, но тут же почувствовала, что не сделает этого.
Первые строки, начиная от обычного обращения всех влюбленных, показались пошлыми. «Ложь, все ложь», — подумала Лидия. Но эти кажущиеся лживыми, как будто стертые слова все же чем-то притягивали к себе, ей было приятно сознавать, что это не кто другой, а именно Максим так пишет… Она прочитала несколько строк. Нет, это не просто слова, искусственно расцвеченные и напыщенные, это правда!
«… Если ты требовала, чтобы наше чувство прошло через испытание, и я должен был это доказать, — читала Лидия уже не глазами, а как будто сердцем, — то я, как только уехал, тут же в вагоне и подумал: не пожертвовать ли всем — своим будущим, уважением товарищей. Только ты, только любовь к тебе — вот и все! Я готов был в ту минуту забыть о друзьях, на ходу из вагона выпрыгнуть… Что — разве это не доказательство любви? Ты смеешься? (В этом месте письма Лидия в самом деле горько усмехнулась). Не смейся… Я все объясню по порядку: и почему я тебе не сказал о том, что было у меня, и почему все-таки не вернулся… (Волнение мешало Лидии, и некоторые строки она перечитывала по два-три раза.) В самом деле, — словно продолжал доноситься издалека чей-то другой, незнакомый голос, — что может быть для человека любящего дороже и важнее его чувства? Как будто ничего, да? Ты сама мне говорила: кто по-настоящему любит, тот готов претерпеть самые ужасные муки. Но меня в ту минуту, когда я пытался вернуться, как будто пронизало чем-то острым. Я подумал — какое же это будет доказательство большой любви? Если бы я вернулся, то совсем не уехал бы из Москвы. Ведь достаточно человеку сделать один шаг назад, как его потянет дальше, как течение — утопающего. Я когда-то читал, как один советский боец во время войны с фашистами отстал от своей части, чтобы на часок забежать в родное село, проведать невесту, да так и остался там и оружие бросил. Вот этот человек ни о чем и ни о ком не думал, кроме своей любви. Какая ничтожная и слепая была эта любовь!..
Я не сказал тебе, что было у меня с той компанией, не ради обмана. Но я все равно не прав! Мне надо было рассказать все, все… Там — тьма, а ты — свет, и я уже тогда уходил от тьмы к свету, был в душе против всего, что там происходило. Я Бражинского даже ударил. В ту ночь я окончательно понял: он наш враг — и твой и мой…»
Лидия опустила письмо, на колени. Лотом перечитала его еще. Голос Максима звучал с его страниц то робко, то страстно, то с сердитой мольбой, то с суровым осуждением. Нет, не могло быть, чтобы Максим и теперь лгал: в каждой его строчке слышались боль, раскаяние… А главное, судя по письму, он начинал понимать то, что понимала она…
14
Максим Страхов не забывал данного самому себе еще в Москве слова показать себя на работе так же, как Бесхлебнов. Каждый день он старался сделать что-нибудь такое, что обратило бы на него внимание рабочих и руководителей, и ничего нового не мог придумать. Все на шлюзе было давно разработано до мелочей, и Максиму оставалось только быть послушным колесиком в общем механизме.
Иной раз его подмывало предложить какое-нибудь новшество, но он тут же спохватывался, думая: «А вдруг опять сорвусь? Лучше пусть останется так, как было».
На производственных летучках его бранили за упущения, неисполнение должного, он неумело оправдывался, а после чувствовал досаду и еще большую неудовлетворенность собой. Его утешало одно: ни Славик, ни Саша тоже пока ничем не отличились. Правда, модель бетоноукладчика Черемшанова была рассмотрена на совещании у Карманова, часть специалистов отозвалась о ней одобрительно, а другая нашла слишком громоздкой, неудобной в передвижке. Модель и проект все же были из бюро рационализации пересланы в Москву, но оттуда пока никакого ответа не поступало. И все-таки о Саше на шлюзе и на совещаниях у начальника говорили как о способном инженере.
Мало-помалу Максим начал испытывать что-то вроде неприязни к своему рабочему месту на шлюзе. Он не любил его и не гордился им, как Черемшанов. «Перевели бы меня на другую работу — я показал бы себя…»
Однажды Максим, закончив смену, ушел со шлюза особенно усталый и недовольный собой. Федотыч весь день ворчал на него, даже дважды прикрикнул, и у Максима было такое чувство, словно весь день он ходил по замкнутому кругу. Тупая тоска, сознание своей никчемности угнетали его.