«Я напишу завтра Лидии… Напишу, что уезжаю, любя ее, что Леопольд, которому она поверила с первого слова, все преувеличил, — ворочаясь в постели, размышлял он. — И еще я скажу на бюро, как пусто и бесцельно жил долгое время. Я только притворялся хорошим. А на самом деле вел скверную жизнь. Да, да, я не такой, как вы думаете! И поступайте со мной как хотите. Да, так и скажу: „Поступайте как хотите. Выносите еще один строгий выговор с предупреждением… даже, с занесением в личное дело…“ Нет, можно просто выговор, — сбавлял для себя наказание Максим. — Можно без занесения в личное… Ведь должен же я ехать на работу».
Такие мысли волновали Максима, и только под утро он забылся свинцовым сном.
Весь день он пробродил по Москве, думая, как будет вести себя на бюро комсомола, подолгу сидел на бульварах и в скверах, тоскуя по Лидии, споря с воображаемыми противниками. Он готовился рассказать и о том, о чем, может быть, и не знали члены бюро комитета комсомола.
Ему хотелось послать немало упреков и комитету, и Феде Ломакину, который не всегда поступал так, чтобы всякому парню или девушке хотелось зайти к секретарю или на бюро и раскрыть свою душу, откровенно рассказать обо всем, что налипает иногда на человеке, еще неуверенно плывущем по волнам житейского моря…
Вечером Максим пришел в институт, чтобы в последний раз предстать перед судом товарищей. Он был мрачен, но спокоен, губы упрямо сжаты.
Входя за перегородку кабинета секретаря, он ожидал увидеть всех членов комитета в сборе, приготовился защищаться и нападать, но увидел за столом одного Ломакина, мирно просматривающего газеты. Глаза его смотрели на Максима без вчерашней беспощадной непримиримости.
— Явился? Кхм… — кашлянул Федя, и по губам его пробежало какое-то подобие тусклой улыбки, — По глазам вижу — думал: вот опять будем прорабатывать. Так, да? И уже кулаки сжал, чтобы обороняться… Кхм… Нет, Страхов, могу тебя успокоить. Посоветовались мы, члены бюро, в райкоме и решили не портить тебе кровь перед отъездом. Кхм… И секретарь парткома и декан не посоветовали. А почему — сам догадайся. Одна чаша весов чуть перетянула на твою сторону. Да и я хоть и здорово накричал на тебя вчера, но заметил в твоих глазах искреннее раскаяние… Да и еще кое-кто хорошо отозвался о тебе. А все лишнее будешь вытравлять из себя там… кхм… куда поедешь…
Максим слушал, не веря своим ушам. Перед ним сидел не вчерашний Федя, непреклонный как скала, а другой — тот, кто так часто бегал к директору и декану выручать товарищей из беды.
— Федя… Дорогой Федя… Если бы ты знал, кого я потерял вчера… — бессвязно забормотал Максим.
— Ну что? Что? Все знаю… Все…
— Нет, не все… — Максим чуть не назвал дорогое имя, но удержался…
— Хватит, хватит, — проговорил Ломакин. — Кхм… Прежнего выговора мы с тебя не снимаем, имей в виду. Там, на работе, будет видно, чего ты будешь стоить. Там и снимут, если оправдаешь доверие.
Ломакин порылся в папке, достал конверт:
— Держи. Я в характеристике тебя царапнул… Чтоб там знали, что ты за птица… — Он словно опомнился, что зашел слишком далеко в своей откровенности, строго добавил: — Но ты не думай — мы не слиберальничали. Я еще узнаю, как ты там поведешь себя.
Последняя фраза секретаря больно хлестнула по самолюбию Максима, как неосторожное прикосновение к свежей, незарубцевавшейся ране. Но обижаться не приходилось: Ломакин хотел до конца оставаться твердым в своих оценках…
Над Москвой, над лесным Подмосковьем третий день сыплет обложной дождь.
На улице хлюпают лужи, на стоках звенят ручьи. Воздух полон пахучей влаги. Тихий, густой дождь обильно поит землю. Она разбухает, как крутая опара, веет животворным теплом и терпковато-пресными запахами.
На душе Максима было так же пасмурно, как и на улице. Он несколько раз заходил к Стрепетовым, робея и волнуясь от неуверенной надежды, что может увидеть там Лидию, но так и не встретил ее. Бывали минуты, когда он готов был опять поехать к Нечаевым, и все же, вспомнив последний враждебный прием Михаила Платоновича, удерживал себя.
Как будто между прочим, спросил он у Гали, не собирается ли Лидия поехать на вокзал провожать ее, но Галя при этом так странно взглянула на него, что он не решился больше спрашивать.
Мелкие дорожные заботы и дела, связанные с отъездом, на какое-то время заняли его мысли, но, как только он отвлекался от них и оставался наедине с собой, тоска по Лидии хватала его за сердце с такой силой, что становилось трудно дышать. Он то сидел в своей комнате целыми часами, держа перед глазами книгу, но не читая ее, то слонялся, понурив голову, по комнате, косо поглядывая на домашних, то уходил на улицу, сердито хлопнув дверью.
Но вот наступил и день отъезда.
Поезд уходил вечером. За час до его отхода Максим заказал такси, снес в машину чемодан. Мать поехала провожать его. Гордея Петровича, как всегда, не было дома. Он позвонил с работы, сказав, что его срочно вызвали в горком партии, и простился с Максимом по телефону.
— Извини, сынок, — услышал его хрипловатый голос Максим. — Провожать тебя некогда. Не забудь мои блокнотики! Будь здоров!
Максим забежал в кабинет отца, выпотрошил сначала сумку, хотел взять только дневники, но, вспомнив о неприязненном отношении матери к реликвиям отца, засунул записные книжки обратно и взял с собой всю сумку.
На перроне Курского вокзала у скорого поезда, отбывающего на юг, невзирая на дождь, собралась толпа. Отъезжающих оказалось больше, чем предполагали Максим и Славик. Здесь были молодые рабочие — комсомольцы московских предприятий, выпускники других институтов. Коллектив какого-то завода вышел с оркестром провожать своих питомцев на стройку.
Толпа запрудила перрон. Максим с матерью, Славик, Галя и Саша Черемшанов, Григорий Нефедович и Арина Митрофановна с трудом протиснулись к вагону. Пока усаживались, разыскивая свои места, в толчее и суете Максим на время отвлекся от неуверенной надежды увидеть в последнюю минуту Лидию.
Когда все расселись по своим местам, уложили вещи, Максим, Славик и Галя вышли на перрон. Дождь прекратился, среди облаков проступили темно-синие, усеянные звездами окна.
— Слушай, Галка, а почему Лида не поехала на вокзал? — спросил жену Славик, скосив взгляд на осунувшееся лицо Максима.
— Ей нездоровится, у нее ангина… Я забегала к ней проститься, — ответила Галя и тоже испытующе взглянула на Максима.
Максим сделал вид, что не слышит, но подумал: «Значит, не придет!»
До отхода поезда оставалось минут десять. У вагонов велись беспорядочные разговоры, слышались поцелуй, преувеличенно веселые шутки. Торопливой скороговоркой Григорий Нефедович и Арина Митрофановна давали наказ Славику и Гале:
— Галочка, деточка, вы же там не оставляйте друг друга, — просила невестку Арина Митрофановна. — Чтобы все вместе были. Славик, если будет холодно ночами, надевай под пиджак отцовскую фуфайку, слышишь?
— Слышу, мама, слышу, — отмахнулся Славик и заворчал: — Беда с этими стариками — совсем затуманили голову: дают тысячу наказов и требуют, чтобы я все запомнил.
В сторонке стояла скромно одетая седая женщина в полушалке и мешковатом демисезонном пальто. Саша, наклонившись к ней (он был выше её на целую голову), о чем-то убежденно говорил ей и изредка гладил ее волосы, как ребенку. Лицо его было при этом серьезным и нежно-почтительным. Мать глядела на своего нескладного Сашу так, как глядят на старших — с уважением и верой в их правоту и силу.
Из репродуктора послышался голос диктора, извещающего, что до отправления поезда остается пять минут. Максим и Славик подошли к вагону. Галя стояла на ступеньке. Кто-то шутливо скомандовал: «По вагонам!» Разговоры стали громче. Максим увидел, как Саша целовал и утешал мать, а она плакала и все время поправляла всегда смятый ожерелок его рубашки.
Максим ощутил необыкновенно сильное, еще не изведанное чувство. И это чувство сразу заставило забыть о Лидии, обо всем на свете… Руки Валентины Марковны обвили его шею. Она прижалась к его лицу мокрой прохладной щекой, целовала его с таким порывом любви, с каким может целовать только мать.