— Смирно! — кричит Спартак, и я слышу, как он читает приказ Орла.
В нем три параграфа. Первый вводит «военное положение» на обоих берегах Десны, второй назначает дни и часы смотров батальонов по воинским специальностям, третий устанавливает день решающего «сражения» — штурма Безымянной высоты на берегу Десны батальонами «журавлей» и «цапель».
…После введения «военного положения» жизнь гарнизона сразу усложнилась. На берегах Десны — с той и другой стороны — появились «пограничные заставы». И ни «журавлям» к «цаплям», ни «цаплям» к «журавлям» не стало свободного хода. Пограничники, зная «противников» в лицо, без всякой церемонии возвращали задержанных восвояси. А тем «красным шапочкам», кто, «пустив слезу», ссылался на больную бабушку, давали провожатого. Но если «бабушка» оказывалась только предлогом, «красных шапочек» приводили к посреднику и штрафовали. Хуже было тем, кого удавалось задержать при попытке нелегально проникнуть на территорию «противника». Они, по условию, исключались из игры, если до прихода посредника, который отмечал факт задержания, им не удавалось улизнуть из-под стражи.
Я был на НП «журавлей», когда туда доставили разведчицу «цапель». Ее выдал голубь. Она везла его, зарывшись в сено. Машина с клевером сошла с моста и остановились по требованию милиционера-орудовца. «Журавли»-пограничники осмотрели груз.
— Ничего, — сказал один из них, — можно ехать.
Орудовец махнул жезлом. Шофер включил зажигание. Мотор заурчал, намереваясь завестись, как вдруг во дворе бакенщика, рядом с мостом, пронзительно закричала женщина:
— Цыпа… цыпа… цыпа… цыпа…
Голубь, приученный кормиться вместе с курами, вырвался из рук хозяйки и выпорхнул из кузова.
— Стой!.. Стой!.. Стой!.. — закричали юнармейцы и, задержав машину, выудили из нее «цаплю»-разведчицу.
Правила игры были строгими, и я, не задумываясь, вынес приговор.
— Возвращайся в батальон и передай командиру, что ты исключаешься из игры.
«Цапля«-разведчица, державшаяся до сих пор стойко и даже вызывающе, тут вдруг быстро-быстро заморгала ресницами и пустила слезу.
Сердце у меня дрогнуло. У командира Спартака тоже. Во всяком случае, он отвернулся, чтобы не видеть ревущей. Юнармейцы-пограничники и дежурные гипнотизировали потолок, всем своим видом показывая, что происходящее их нисколько не касается. И только комиссар Нина с презрением смотрела на плачущую.
— Что будем делать? — спросил я.
— Пусть идет, — сказал Спартак, — без исключения из игры.
— Нет, — вспыхнула комиссар Нина. — С исключением.
— Без, — твердо сказал командир.
«Журавли» разинув рот следили за ссорой командира с комиссаром. Узнай батальон, не поверит: комиссар Нина впервые пошла против командира… Но комиссар Нина вовремя опомнилась.
— Есть, — сказала она презрительно и отдала салют, — без исключения.
Она и раньше нетерпимо относилась к тем, кто нарушал условия и дисциплину «Зарницы», сама вместе с командиром Спартаком поплатилась за то, что личному интересу позволила взять верх над интересом всех, и, когда поплатилась, стала еще нетерпимей. Не потому, что сама понесла наказание — ей и Спартаку на собрании личного состава батальона за Ведьмин брод объявили выговор, — а потому, что поняла: организация детская, взрослая, хоть какая, хоть для чего созданная — для работы, борьбы, игры, — держится на порядке и дисциплине, как дом на фундаменте. И чем прочнее фундамент, тем крепче дом. Жаль, что командир Спартак не понимает этого. Комиссар Нина сердито посмотрела на командира Спартака. Очень жаль. Но ничего, она рядом — поймет. И лукавая улыбка, как лучик, скользнула по ее хмурому лицу.
Запищал зуммер полевого телефона.
— Вас, — сказал дежурный, протягивая мне трубку.
Звонил Орел. Нас с ним срочно вызывали в городскую прокуратуру.
Мы встретились в кабинете у следователя, тучного и лысого Егора Ефимовича. Следователь, не столько хмурый, сколько усталый, оттого, по-видимому, и казавшийся хмурым, сидел за столом. Справа от стола у стены стояла шеренга стульев, а слева, тоже у стены, спиной к нам, заложив руки за голову, стояли пять татуированных человек. Никогда в жизни, нигде, ни до этого, ни потом, не видел я на живых людях такого «зоопарка». Синие птицы, рыбы, звери, насекомые летали, плавали, скакали, ползли по спинам, лопаткам, шеям, плечам, бокам и ногам стоящих у стены людей. Усадив нас, Егор Ефимович вызвал свидетельницу.
Дверь робко скрипнула, и вошла бабка Алена.
— Свидетельница, — Егор Ефимович встал и заученным жестом пригладил несуществующие волосы, — вам для опознания предъявляются пять человек. Посмотрите на них внимательно и скажите, кого из них вы могли видеть на месте казни партизан.
Бабушка, ужасаясь и крестясь, осмотрела «зверинец» и ткнула сухим пальцем в спину справа стоящего.
— Этот… — сказала она, — с рыбой.
Человек с «рыбой» мгновенно обернулся, и бабушка, узнав Черняка, без сил рухнула на руки подоспевшего Орла.
Егор Ефимович вызвал дежурного и велел увести Черняка. Остальные, смеясь друг над другом, ушли сами. Кое-кого из них я знал. Встречались в разных местах.
— По пляжам набрал, — заметил следователь. — Чего стоило уговорить показаться.
Мы шли к «журавлям», я и Орел. И наверное, думали об одном и том же, потому что, едва я сказал:
— Не знаю только, как ему об этом скажем, — Орел тут же отозвался: — А его уже нет.
— Как нет? — опешил я.
— Со вчерашнего дня, — сказал Орел. — Вчера мы Тараса в «Артек» отправили. Вернется — решим, как быть. У деда не захочет, в интернат устроим.
— Как у деда? — мне показалось, что Орел оговорился. — Разве он к тому времени… Разве он вообще вернется?
— Откуда? — Орел при случае хоть кого мог вывести из себя.
— Оттуда, куда по своему желанию не попадают, — рассердился я.
— Ошибаешься, — сказал Орел, — именно такое желание выразил Черняк, когда его вызвали в прокуратуру.
— Ну и?.. — спросил я.
— «Ну и…» — передразнил меня Орел. — Ему в этом отказали.
Я взорвался. Я счел себя лично обиженным и, остановившись, сердито потребовал у Орла объяснений:
— Почему?
— Потому что нет оснований, — спокойно сказал Орел.
— Как нет? — воскликнул я. — А приговор «Суда Мазая»?
— Отпадает, — сказал Орел. — Давность лет и вообще документ, юридической силы в мирное время не имеющий.
— Сжигал наших, — не унимался я.
— Фашисты заставили, — сказал Орел. — И вообще, если хочешь знать, он сам, Черняк, во всем этом признался. Еще до опознания.
— Зачем же тогда надо было опознавать? — удивился я.
— Ну, мало ли чего со страха на себя не наговоришь, — сказал Орел. — А тут — живой свидетель, бабка Алена.
Мы молчали.
— Этот Черняк… — сказал я. — Он тогда, во время войны… Вы сами рассказывали, из фашистского пулемета по фашистам…
— Да, не трус, — ответил Орел.
— И вдруг — дезертир, — сказал я.
— Не вдруг, — возразил Орел. — Это он войну решил в сторонке переждать. Он ведь не только от наших ушел. От фашистов тоже. Фашисты его в Залесье взяли. И на себя служить заставили. Он им только раз и послужил. В похоронной команде. Когда своих сжигал. А там увидел, чья берет, — снова в лес. Отсиделся, дождался наших, и, как тень, вперед войска в город проскользнул. Думал, на всю жизнь спроворил. Тех, кого предал, в живых не было. Он-то знал. И чужую славу себе присвоил. Сколько лет этой славой кормился. — Орел мрачно задумался, и я, воспользовавшись паузой, спросил про черную тетрадь.
— Он ее тогда еще подобрал, когда трупы жег, — ответил Орел. — От фашистов на всякий случай утаил. А когда случай подоспел — наша взяла, — стал чужие подвиги за свои выдавать. Черная тетрадь — толстая. Ему бы ее на всю жизнь хватило. Однако не пойму, как к нему план партизанского лагеря попал? Сколько ни допытывались — не признался.
— И еще, — добавил я, — непонятно, почему ребят спасать кинулся? Мы ведь тогда думали, что он их преследует.