Литмир - Электронная Библиотека
A
A

спеша, чтоб свет использовать дневной…

Сюда, в тот день,

                                  когда я в снег упала,

ты и привел бездомную — домой.

3

…По сумрачным утрам

ты за водой ходил на льдистый Невский,

где выл норд-вест,

                                  седой, косматый, резкий,

и запах гари стлался по дворам.

Стоял, пылая, город.

                                      В семь утра

темнел скелет

                            Гостиного двора.

………………………………………

И на Литейном был один источник.

Трубу прорвав, подземная вода

однажды с воплем вырвалась из почвы

и поплыла, смерзаясь в глыбы льда.

Вода плыла, гремя и коченея,

и люди к стенам жались перед нею,

но вдруг один, устав пережидать, —

наперерез пошел

                                  по корке льда,

ожесточась пошел,

                                  но не прорвался,

а, сбит волной, свалился на ходу,

и вмерз в поток,

                           и так лежать остался

здесь,

            на Литейном,

                                       видный всем, —

                                                                    во льду.

А люди утром прорубь продолбили

невдалеке

                   и длинною чредой

к его прозрачной ледяной могиле

до марта приходили за водой.

Тому, кому пришлось когда-нибудь

ходить сюда, — не говори: «Забудь».

Я знаю всё. Я тоже там была,

я ту же воду жгучую брала

на улице, меж темными домами,

где человек, судьбы моей собрат,

как мамонт, павший сто веков назад,

лежал, затертый городскими льдами.

…Вот так настал,

                               одетый в кровь и лед,

сорок второй, необоримый год.

О, год ожесточенья и упорства!

Лишь насмерть,

                           насмерть всюду встали мы.

Год Ленинграда,

                           год его зимы,

год Сталинградского

                                        единоборства.

4

В те дни исчез, отхлынул быт.

                                                    И смело

в права свои вступило бытие.

А я жила.

                    Изнемогало тело,

и то сияло, то бессильно тлело

сознание смятенное мое.

Сжималась жизнь во мне…

                                                  Совсем похоже,

как древняя шагреневая кожа

с неистовой сжималась быстротою,

едва владелец — бедный раб ее —

любое, незапретное, простое

осуществлял желание свое.

Сжималась жизнь…

Так вот что значит — смерть:

не сметь желать.

                             Самой— совсем не сметь.

Ну что же, пусть.

Я все равно устала,

я все равно не этого ждала

на тех далеких горных перевалах,

под небосводом синего стекла,

там, где цветок глядел из-за сугроба,

где в облаках, на кромке крутизны,

мы так тогда прекрасны были оба,

так молоды, бесстрашны и сильны…

…Всё превратилось вдруг в воспоминанье:

вся жизнь,

                   все чувства,

                                            даже я сама,

пока вокруг в свирепом ожиданье

стоят враги, безумствует зима,

и надо всем —

                               сквозь лед, и бред, и ночи,

не погасить его, не отойти —

рублевский лик и стынущие очи

тому, кому не сказано:

                                           «Прости!»

Того, кто был со мной на перевале,

на одиноком блещущем пути,

и умер здесь, от голода, в подвале,

а я —

            я не могла его спасти…

…Еще хотелось повидать сестру.

Я думала о ней с такой любовью,

что стало ясно мне: на днях — умру.

То кровь тоскует по родимой крови.

Но незнакомый, чей-то, не родной,

ты ближе всех, ты рядом был со мной.

И ты не утешал меня.

Ночами,

когда, как все, утратив радость слез,

от горя корчась, я почти мычала,

ни рук моих не гладил, ни волос.

Ты сам, без просьб,

                              как будто б стал на страже

глухого отчужденья моего;

ты не коснулся ревностью его

и не нарушил нежностию даже.

Ты просто мне глоток воды горячей

давал с утра,

                           и хлеба,

                                            и тетрадь

и заставлял писать для передачи:

ты просто не давал мне умирать…

Не знаю — как, но я на дне страданья,

о мертвом счастье бредя, о тепле,

открыла вдруг, что ты — мое желанье,

последнее желанье на земле.

Я так хочу.

Я так хочу сама.

Пускай, озлясь, грозится мне зима,

что радости вместить уже не сможет

остаток жизни —

                            мстительная кожа, —

я так хочу.

                  Пускай сойдет на нет:

мне мерзок своеволия запрет.

Я даже пела что-то в этот вечер,

почти забытое, у огонька,

цветным платком плотней укрыла плечи

и темный рот подкрасила слегка.

В тот самый день сказал ты мне, смущаясь:

«А все считают, ты — моя жена…»

И люди нас не попрекнули счастьем

в том городе,

                        где бредила война.

5

Мы жили высоко — седьмой этаж.

Отсюда был далёко виден город.

Он обгоревший, тихий был и гордый,

пустынный был

                           и весь, до пепла, — наш.

А мы ходили в Летний по грибы,

где, как в бору, кукушка куковала.

Возили реже мертвых.

                                           Но гробы

не появлялись: сил недоставало

на этот древний горестный обряд.

О нем забыл блокадный Ленинград.

И первый гроб, обитый кумачом,

проехавший на катафалке красном,

обрадовал людей: нам стало ясно,

что к жизни возвращаемся и мы

из недр нечеловеческой зимы.

О нет, я не кощунствую!

Так было!

Нам всё о жизни яростно твердило,

и, точно дар торжественный, — для нас

всё на земле

                          явилось

                                               в первый раз.

И солнце мы впервые увидали,

и с наших крыш,

                         постов сторожевых, —

Большой Земли мерцающие дали

в румяных зорях,

                               в дымке синевы.

До стона,

                   до озноба,

                                          до восторга

мы вглядывались в эту синеву…

Прекрасная!

Нельзя тебя отторгнуть.

Ты — это жизнь.

Ты есть — и я живу.

…Я помню час, когда, толкнув рукой

окошко, перекрещенное слепо,

я в одичавший зимний угол свой

впустила полднем дышащее небо.

Я отойти не смела от окна!

Слепорожденный

                                    в первый день прозренья

глядел бы так,

                              с таким же изумленьем

на всё, что знал под именем «весна»!

6

…А в темноте, почти касаясь кровли,

всю ночь снаряды бешеные шли,

так метров семь над сонной нашей кровью,

и рушились то близко, то вдали.

Ты рядом спал, как спал весь город — камнем,

сменясь с дежурства.

Мы с утра в бою…

Как страшно мне.

Услышав свист, руками

я прикрываю голову твою.

Невольный жест, напрасный — знаю, знаю…

А ночь светла.

И над лицом твоим

с тысячелетней нежностью склоняясь,

я тороплюсь налюбоваться им.

Я тороплюсь, я знаю, что сосчитан

свиданья срок.

                         Разлука настает.

Но ты не знай…

                         Спи под моей защитой,

88
{"b":"198238","o":1}