Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Все деревья, кусты, цветы, травы, злаки, всех зверей, птиц, рыб, пресмыкающихся, насекомых назвала ему мать. Она рано позаботилась, чтоб он жил в поименованном мире, а не в окружении таинственных незнакомцев. «Кружевница перелетела с кукушечьей слезки на мятлик и вспугнула львинку!» — радостно сообщал он матери… Всю последующую жизнь он бессознательно освобождался от подробного знания мира, возвращаясь к младенческому, обобщенно-упорядоченному образу. «Букашка перелетела с травинки на травинку и вспугнула муху» — вот с чем он остался.

Но все-таки почему он вдруг опять все и всех вспомнил, узнал? Как и отчего пробудилось воспоминание? Ведь это произошло в пору, когда механическая память почти умерла в нем, он забывал номер своего домашнего телефона, путал имена знакомых и сотрудников, принимал среду за пятницу. Но если исключить чисто бытовые огорчения и неловкости, проистекавшие от такой забывчивости, то вообще Кравцов не слишком горевал об утрате памяти низшего сорта, ибо образная память стала в нем едва ли не еще крепче. Он догадывался, что возвращение имен насельников мира никак не связано с механической памятью, а с чем-то куда более важным и глубоким, быть может, с самым важным и глубоким в его существе…

— А ты помнишь каток? — послышался голос матери. — Парнишка совсем не умел кататься, шлепал снегурками по льду, как утка лапами, а потом уплетал огромный тульский пряник!

Кравцов улыбнулся:

— Еще бы!.. Пряник был печатный, темный, с медовым привкусом, немножко залежалый.

— По-моему, для него главная радость катка была в этом прянике! — весело сказала мать. — Как хорошо, что мы знали этих людей, вспомнишь — на сердце тепло!

Ее впалые щеки порозовели, в глазах появился блеск, она приподнялась на подушках, выпрямилась столбиком, стала прежней, давней.

Они заговорили о своих знакомцах, мелькнувших в их жизни, когда Кравцов еще не ходил в школу. Тот мальчик был одних лет с ним, но уже школьник. И относился к Кравцову как старший, сильный и мудрый друг, отвечающий за его целость и сохранность. Так же рыцарски-покровительственно относился он и к своей матери, молодой, красивой, похожей скорее на его старшую сестру, нежели на мать. Они были на одно лицо — мать и сын: темноволосые и кареглазые, с горячей, смугло-румяной кожей.

Да, он словно видит их перед собой, ощущает их дыхание, чистое, свежее… И все же… Была ли в яви эта пора или придумана, вернее, собрана, наподобие мозаики, из клочков реальностей и мнимостей? Попробуй уследи, как творятся домашние легенды, обволакивающие жизнь каждой семьи туманом мифологии.

О них заговорила мать в день, когда ей сделали операцию. «А ты помнишь их?» — спросила она с какой-то молящей интонацией. И Кравцов тут же, с удивившей его самого радостью, вспомнил очаровательную пару, очаровательную всем — наружностью и тем, как они держались друг с другом: свободно, нежно, почтительно, и тем, как легко всему радовались — новым людям, прогулке, сугробам, лошадям. Они явились, вспыхнули праздником и погасли, как праздник, — слишком быстро и рано, не дав утоления.

Сдержанная в болезни, как и в обычной здоровой жизни, мать необычайно оживлялась, когда речь заходила об этой паре. Кстати, это она придумала называть мать с сыном «парой» — так вроде бы не принято? И у Кравцова влажно горячела душа, когда они вспоминали разные маленькие подробности их краткого сближения. Все это житейское, милое ничего не могло сказать чужим душам, но для них было исполнено важности и глубины. Мать помнила гораздо больше сына, больше даже, чем могла помнить, но Кравцова почему-то не удивляла странная ее осведомленность.

И все-таки откуда взялась милая пара и куда скрылась?.. И почему не оставила никакого зримого следа своего появления? Ни телефона в старой записной книжке, ни почтовой открытки, ни какой-либо безделицы, случайного знака внимания? И почему, так приблизившись, вдруг исчезла, и навсегда? Ведь не было ни ссоры, ни обиды, никакой тени не пробежало между ними. Быть может, они просто уехали из Москвы? Скорее всего так, но почему не было последней встречи, прощания, хотя бы телефонного звонка? Внезапный отъезд, когда нет времени ни на прощание, ни на сборы, — вот единственное объяснение, хотя и сомнительное. Казалось бы, чего проще — спросить об этом мать, помнившую так много. Но Кравцов знал, что не станет спрашивать, а сегодня ему впервые приоткрылось и то, почему он не станет спрашивать.

Мать выращивала его на холоду. Он не видел своего отца, погибшего в гражданскую войну. Мать не любила разговора об отце. При этом она всегда готова была ответить на любые вопросы сына. И отвечала четко, кратко, как в анкете. Но ему не нужны были анкетные сведения, ему нужно было совсем иное, и, убедившись, что этого иного от матери не дождешься, он перестал спрашивать об отце. Мать взяла на себя всю полноту ответственности за сына и не нуждалась в моральной поддержке ушедшего. Кравцов так и не мог постигнуть, какое место занимал его отец в сердце матери. Порой ему казалось, что мать засушила себя от горя, которого так и не смогла преодолеть, порой же — что мать вовсе не любила его отца, но хотела иметь ребенка и, еще не ведая судьбы, шла на то, чтобы растить сына в одиночку. Отца звали Кирилл Алексеевич Осокин. Кравцов носил материнскую фамилию. «Отчество» — заведомо отцова корня, но будь это возможно, мать наделила бы его своим отчеством.

Все же мать опасалась, что на характере сына скажется отсутствие мужской близости. Кравцов прошел спартанскую выучку. С тех пор как он себя помнил, ему было заказано плакать и жаловаться. Он приучился жить с сухими глазами. Он и сам никогда не видел мать плачущей. Даже когда уходил на фронт, мать не дрогнула. «Ну, счастливо, сынок. Пиши», — и до двери не проводила, в окошко не выглянула. Мать никогда не целовала его, даже маленького, даже поздравляя с днем рождения. Она крепко пожимала ему руку и вручала подарок. Сто лет молчания — это о них, об их жизни, такой тесной жизни в крошечной комнате старого замоскворецкого дома. То было не молчание сухости, равнодушия, а молчание слишком сильной, пронзительно сильной любви, боящейся погубить родного человека слабостью, жалостью, слезным распадом. Если б рядом был отец, мать, возможно, была бы другой. Но не существовало противовеса женскому, нежному, и она стала как железо.

Кравцов вовсе не чувствовал себя обделенным. Конечно, он видел, что у его товарищей другие отношения с родителями, но не завидовал им, а с легкой брезгливостью наблюдал их телячьи нежности. Ему было безмерно интересно с матерью. Она неутомимо открывала ему мир — в природе, книгах, искусстве, окружающих и ушедших людях, в истории, географии, археологии, воспитывая в нем чувство мирового бытия, а не бытового существования. Его всегда удивляло, откуда мать, недоучившаяся гимназистка, техническая переводчица, так много знала.

О чем бы они ни говорили с матерью — пережитом или прочитанном, над чем бы ни трудились сообща, будь то предмайская уборка комнаты, возделывание огородной грядки, засолка груздей и рыжиков или сборы его в армию, — между ними творился неслышный обмен, возводивший обыденность в ранг высшей жизни. И все же сто лет молчания были их уделом. Сколько нежности они подавили в себе, сколько жалких, глупых, ненужных и необходимых слов замолчали, сколько заморозили слез, сколько оборвали душевных движений!

Быть может, никогда не ощущали они так отчетливо своей обделенности, как при появлении гимназической подруги матери с сыном чуть постарше Кравцова. Да, конечно, они были в яви — темноволосые, кареглазые, с горячими лицами — мать и сын, очаровавшие их своей веселой добротой и полной душевной раскованностью. Они провели вместе целый день, куда-то ходили, кажется, на «Трех мушкетеров» с Дугласом Фербенксом, потом пили чай с земляничным вареньем, листали иллюстрированного «Барона Мюнхгаузена». А потом Кравцов с матерью стояли на площадке лестницы, глядя, как гости погружаются в темный колодец глубокой лестничной клетки. И больше ничего не было, потому что мать и сын уехали к себе домой, на Дальний Восток…

74
{"b":"198078","o":1}