Пока выписывали квитанцию, я слонялся по вестибюлю, ни о чем не думая, ни к чему не приглядываясь; поворошил газеты с нерусским шрифтом на стойке у киоскера, хотел купить журнал «За рулем», но у меня не оказалось мелочи, а у киоскера сдачи…
Я поднялся на лифте, протянул квиток коридорной, получил ключ, тяжело заполнивший ладонь, погрузился в сумрак коридора, щелкнул замком и вышел в свет своего прекрасного номера.
За окном, глубоко внизу, были маленькие домики под черепицей, дворы, тронутые зеленой молодой травкой, абрикосовые, уже зацветающие деревья, мусорные ямы, глиняные щербатые заборы, женщины, дети, старики в овечьих шапках; дальше, к горизонту, разворачивались холмистые поля, посреди них серо пылилась площадка цементного завода. Я долго глядел в эту скучную и чем-то грустную даль, затем передний план пейзажа населился старухой с мешком за спиной. Она приблизилась к глинобитной ограде и форсировала ее, словно пехотинец бруствер; сперва метнула за ограду мешок, затем пала на нее животом, вскинула ноги и перевалилась на другую сторону. Все это было проделано с ходу, без колебаний и хоть малой задержки. Мне так понравилась решительная старуха, что захотелось, вопреки обыкновению последних месяцев, «уложить» в себя все виденное из окна: простор от двориков до цементного завода со старухой в качестве фигуры, не просто оживляющей, но дарующей жизнь пейзажу. Я начал складывать слова, и сразу мозг охватила тупая усталость. Я знал, что потеряю все это, если не закапканю словами, но голова стала как оловянная. Ладно, сказал я себе, впереди еще много времени, дворы и крыши останутся, и холмы, и цементный завод пребудут на своем месте, и еще какая-нибудь старуха, или старик в овечьей шапке, или другое доброе человеческое существо явит чудо своей неповторимой жизни за этим окном. И мои силки сработают…
Я прилег на кровать. Сначала я отчетливо ощущал, будто зарываюсь в сон, как в стог сена. Я головой и плечами расталкивал вещество сна, отгребал руками, чтоб залезть поглубже в самую укромность, куда не доходят никакие послания яви, даже в образе сновидений.
И удивительно, до чего же быстро вынырнул я из этих глубин. Мой сон длился минут пятнадцать — двадцать. Но я полностью восстановил силы, потраченные на попытку описать старуху на фоне окраины.
Было начало третьего. Я принял душ, вернее, ошпарился кипятком, яростно плевавшим из обоих кранов — горячего и холодного, побрился, оделся и пошел в город.
Не сделав и полсотни шагов по главной улице, прямой, нарядной, зеленеющей набухшими почками и первыми стрелками клейких листиков, я наткнулся на старого знакомца. Впрочем, этот старый знакомец весьма молод, ему и сорока нет. Я знал его еще школьником, неуклюжим прыщеватым подростком, обещавшим стать красавцем, когда отвалится шелуха незрелости, окрепнет костяк, придет владение своим телом. Так оно и оказалось: помню, он мелькнул раз-другой легким, сияющим, золотоволосым ангелом, но свет быстро погас, крылья облезли, и хотя он сохранил приятность черт и стройность, казался человеком, до полушки истратившим юношеский запас, способность к свершениям. Сам он не понимал этого, был весь в поисках, в движении, менял республики и города в надежде найти себе наилучшее применение, руководствуясь не корыстью, а искренним заблуждением в оценке своих возможностей. И, глядя сейчас на странное, неуловимое лицо бывшего юноши-ангела, я вдруг испытал трепет рождающихся для определения ускользающей сущности слов. Но снова тяжелая, темно-багровая — я знал ее цвет — волна нахлынула на мозг, и мой знакомец ускользнул неназванным…
Уже не помню, как я оказался на одной из боковых улочек, перед опрятной греческой церковью, ставшей музеем молдавских вин.
— Сеанс через сорок минут, — предупредила кассирша, по-кукушечьи выглянув из окошка кассы.
Здесь проводилась дегустация вин, сопровождаемая лекцией. Только успел я купить билетик, как ввалилась группа туристов из Москвы, и винное начальство решило устроить для них внеочередной сеанс. Мне удалось проскользнуть вместе с земляками в лекционный подвал, богато отделанный деревом, с деревянными столами, лавками и налакированными декоративными бочками. На столах уже были приготовлены подносики с рюмочками, вмещавшими по двадцать пять граммов искрящейся жидкости. Нам предстояло ознакомиться с десятью марками сухих, полусухих и крепленых молдавских вин.
Лекция началась. Средних лет, с классически правильным лицом женщина, похожая на классную даму — столько в ней было достоинства, чопорности, важности на грани надменности, сознания своего превосходства над робеющей аудиторией, — звучным, хорошо поставленным голосом предостерегла нас от бездны алкоголизма. Четко противопоставив ожидающее нас исследование позору пьянства, она изложила общие законы употребления столовых вин, затем перешла к характеристике каберне, с которого начинается знакомство с молдавской лозой.
Я настолько обессловесился, что ее заученные фразы казались мне чудом образного мышления, а несложные определения — верхом художественности. Когда же она сказала о «грибном привкусе» хереса и желто-зеленоватая жидкость в самом деле оставила во рту аромат только что сорванного боровика, я чуть не заплакал от нежности к выражающему мир слову. «Вы почувствуете лесную землянику в десертной „Лидии“», — сказала лекторша, и впрямь, глоток наградил ощущением раздавленных языком о нёбо ягод. Но слаще хмельной влаги были мне называющие ее слова…
Я неспешно, в блаженной неге, которую вечно воспевал, но едва ли ведал Пушкин, ибо слишком рано и круто забрало его творчество, дошел до гостиницы, вознесся на свой этаж, ступил в номер и обалдел от пустой тишины. Наверное, такое вот чувство пустоты, оторванности от всего в мире, не только от близких людей, но и от всякого шума жизни, охватывает космонавта, проходящего в сурдокамере испытание на одиночество.
Я распахнул окно. Шум города, находящегося по другую сторону гостиницы, долетал сюда слабым, бесконечно затянувшимся вздохом, вплетался в большую тишину, становился ею.
Остаток вечера я провел в номере у наконец-то прибывшей партнерши. Подобно всем артисткам на гастролях, она привезла с собой чайник, заварку, сахар и сухари в тугой обертке. Еще у нее имелся зеленый сыр, сухая колбаса и какая-то другая выносливая снедь, которую никогда не встретишь на прилавках магазинов.
Мы чаевничали. Артистка после нескольких вялых и ненужных попыток усложнить свой образ всплесками романтических странностей стала тем, чем была на самом деле: стареющей, усталой женщиной, тянущей в одиночку семейный воз, но не сдавшейся и не отступившей от искусства. Она хорошо и точно рассказывала о доме, сыне, работе, бесконечных разъездах по городам и весям, дабы маленькая ставка обернулась необходимым заработком.
На другой день нас повезли в Тирасполь. Мы ехали прямо по солнцу, палившему в упор по нашему «рафику». Вокруг — тщательно возделанные поля, виноградники, плантации хмеля, фруктовые сады. Земля под хмелем и виноградом казалась расчерченной на квадраты и прямоугольники, как листья ученической тетради. Мне захотелось выразить это впечатление сильной и емкой фразой. Но никак не удавалось связать в тугой словесный узел колья на полях хмеля, колышки на полях винограда с геометрической точностью посадки. Я выдохся раньше, чем предчувствие фразы улыбнулось мне, и оставил попытку дать образ возделанной земли. Лучше попробую назвать весь опрятный, мягкий, зеленый и бурый снизу, голубой вверху простор с населяющими его чистыми белыми деревеньками, цветущими абрикосами, простор, лишенный хаотичности, бережно организованный человеком, но и этого я не смог.
Бендеры открылись старинной крепостью, заводскими трубами, ширью Днестра, новостройками и розовой пылью. От тех низеньких сонных Бендер, что помнили Пушкина, тут ничего не осталось. Новый, современный, бурно строящийся промышленный город. Мы проехали главными улицами и свернули к Тирасполю.
С высокого моста далеко в обе стороны открывалась бронзовая под налитым солнцем вода. Ее прорезали узкие, длинные тела байдарок. Было в них что-то решительное и печальное, как чужая молодость.