Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Ну куда же вы пропали? — своим радостным голосом сказал Лунин. — Ваша работа давно готова.

— Я могу к вам сейчас приехать?

Лунин ответил, что как раз сейчас он идет на переосвидетельствование, и неожиданно предложил заехать за ним на Ваганьковское кладбище. Савин подумал, что это неудачная шутка, но Лунин говорил серьезно. Он будет ждать от половины третьего до трех возле центральной аллеи и просил не опаздывать — сейчас еще рано темнеет. Савин сказал, что будет вовремя.

Повесив трубку, он вдруг удивился, почему его так огорошило предложение Лунина. Можно подумать, что тот приглашал его на собственные похороны. Одинокий человек, он ходит на кладбище, на могилы своих близких, и вообще было бы куда невероятнее, если б Лунин пригласил его в Парк культуры или в ресторан.

Савин не бывал на Ваганьковском кладбище и поначалу забрел в его армянскую часть. Он шел по аллее мимо богатых безвкусных надгробий, удивляясь обилию армянских имен и отсутствию русской простоты в убранстве могил. Наконец он догадался спросить встречного деда, куда он попал, и таким образом обнаружил свою ошибку. Дед объяснил, что русское кладбище находится за воротами, через дорогу. «Вишь церковь? Во, туда и топай!»

Савин угодил к выносу. Хоронили какую-то старуху. Гроб несли на плечах шестеро пожилых мужчин в черных драповых пальто, и чувствовалось, что ноша им тяжела, хотя в открытом гробу покоилась совсем изношенная, невесомая плоть. Мужчины держали свои кепки и ушанки в свободной руке, и мартовский ветер вздымал слабые волосы на их лысеющих головах. Еще десятка два людей шли за гробом. Среди старух и стариков выделялись две молодые миловидные женщины. Одна из них держала за руку румяного, тепло и плотно одетого мальчика, который то и дело оборачивался и смотрел на бредущего чуть в стороне хмурого лилипута. Никто не плакал. Уже намерзшиеся в неотапливаемой церкви, люди зябко ежились, но все-таки не убыстряли шага. Савину показалось неловким идти впереди шествия, и он поплелся сзади.

День выдался посветлее и поприветливее всех последних дней, и, кабы не ветер, было бы совсем хорошо. Всю влагу на земле и на деревьях прихватило морозцем, порозовевшие ветки вербника и позеленевшие — осин оказались в льдистых чехольчиках. Под ногами похрустывал тонкий ледок, серый снег искрился. На самых тоненьких веточках ледок оплавлялся, и легкая капель наполняла шорохом кладбищенский парк.

Процессия вышла на перекрест двух аллей и свернула направо. А слева Савин увидел Лунина, сидящего на скамейке. На нем было старое, многажды крашенное и все истрескавшееся коричневое кожаное пальто, мохнатая кепка с большим козырьком и толстый шерстяной шарф. Свою единственную ногу он тепло обул в валенок с блестящей новой калошей. Он сидел, чуть подавшись вперед и обхватив острое колено большими бледными руками, показавшимися Савину очень красивыми. Костыли были прислонены к скамейке. Худое, большещекое лицо Лунина было оживленным и каким-то родственным всему окружающему.

— Вы молодец, что шли за гробом! — сказал он, крепко пожимая Савину руку. Пальцы его остудились, а ладонь была теплой. — Вы часто бываете на кладбище?

— А что мне делать на кладбище? Я даже не знаю, где похоронены мои родители. Отца убили в гражданскую, а мать умерла от сыпняка в поезде.

— У меня тоже никого нет, ни среди живых, ни среди мертвых. Но ведь на кладбище так хорошо, особенно летом. Глубокая трава, старые деревья, тишина… Городским людям надо бывать на кладбище для душевной профилактики. Все-таки мы все слишком суетливо живем, даже я, почти не выходящий из дому. Суетливо в себе самих. Нам все время хочется того, чего у нас нет. Отсюда вечный внутренний зуд, много лишних мученьиц, ненужных поступков, отсюда во всех нас столько мелкого и неценного. А приходишь сюда, видишь, чем завершается вся наша суматоха, и успокаиваешься. Понимаешь, что жить надо только главным.

— А что главное? — спросил Савин.

— Чисто юношеский вопрос!.. Для меня, например, главное — это творческое состояние.

— Вы пишете?

— Да, но не в том смысле, как вы это себе представляете. Я живу… Вам, наверное, странно, но свое убогое существование я считаю жизнью, да еще какой! Прежде я знал, что такое внешняя жизнь, потратил на нее многие годы и, если б не потеря ноги, наверное, продолжал бы свою мельтешню. Болезнь возвратила меня к самому себе. Я очень много читаю, да, да, одно и то же, — сказал он улыбаясь, — и думаю. Иногда мне хочется дать форму тому или иному размышлению, или переживанию, или всплеску памяти. Под формой я разумею не жанр, а лишь завершенность выражения в пределах отпущенных мне сил…

— А это можно печатать?

Лунин рассмеялся:

— Опять чисто юношеский вопрос! Конечно, можно, но разве в этом дело. Печататься надо — и без проволочек, — если пишешь беллетристику. Иначе для чего она вообще нужна? А мне торопиться некуда, впереди вечность. Для меня важно одно — творческое состояние, внутренняя обостренность ко всему, готовность к чуду. Тогда чувствуешь себя частицей великого усилия мирового духа… Но порой наступает упадок, а с ним страх смерти. И тогда я еду на кладбище. Уже не спасаться от суеты — для иного… Здесь вся земля набита ушедшими. Они лежат тихо, спокойно. Вот так же умиротворенно буду лежать возле них и я. И мне уже не страшно…

Они еще некоторое время сидели молча. Савин курил, отгоняя рукой дым, вдруг повернувший в сторону Лунина. Прошли рассыпавшимся строем, негромко переговариваясь, провожавшие старуху люди. Головы мужчин были покрыты, лица деловито оживлены предвкушением поминок. Краснощекий мальчик все так же пялился на озябшего, совсем сморщившегося лилипута. Затем новое шествие потянулось от церкви по той же аллее и в ту же сторону, что и предыдущее, и вообще оба шествия были до странности схожи и составом, и обликом провожающих, только теперь в гробу лежал старик.

Трудно было поверить, что вокруг громадный и шумный город. Изредка доносился автомобильный гудок, взвень трамвая, но так приглушенно, что эти звуки легко можно было принять за голоса живых существ. Савину грустно вспомнилась деревня, бабушка с ее угрюмой добротой, огнистый кривоглазый петух с испортившимся будильником — он намного опережал петушиный час, поросенок Кузя — на самом деле его встречал каждый раз новый Кузя, но в том же возрасте и с тем же добродушным рылом, что и предшественник…

Начало смеркаться, влажно, терпко запахли стволы деревьев. Потеплело. Громче стал шорох капель. Савину было хорошо, не понять отчего. Просто оттого, что он сидит на скамейке рядом с другим человеком, а где-то еще есть бабушка, родная душа, есть жизнь и смерть, а в жизни, кроме прошлого и будущего, есть еще и настоящее. Он чувствовал свою весомость в этом настоящем, время перестало нести его, словно мартовский ручей щепку, а трудно, натужно и бережно держало в себе, он чувствовал, что оно словно прогибается под его тяжестью. Может быть, для этого и позвал его сюда Лунин?..

Когда они вышли из ворот кладбища, в окнах зажглись огни. Савина тревожило, как довезет он до дому своего спутника, но Лунин сразу остановил такси.

— Изредка я могу позволить себе такой кутеж, — сказал он, чуть подтолкнув Савина плечом к дверце.

Три экземпляра савинского труда, сшитые при помощи дырокола и заключенные в папки, лежали возле зачехленной машинки. В них была убедительность, заставившая Савина поверить, что на сей раз дело пахнет типографской краской. И еще ему подумалось, что столь любовное оформление реферата не могло возникнуть из равнодушия или, хуже того, неодобрения. Но он напрасно ждал оценки своей работы — Лунин заговорил об оплате, весьма умеренной, выразил готовность подождать, если Савин не при деньгах. Конечно, Савин гордо отверг это предложение…

Он заворачивал папки в газету, когда Лунин принялся расспрашивать его: откуда он родом, где рос, кто были его родители.

— Родиться на Орловщине, в деревне… С колыбели слышать самую чистую русскую речь!.. Господи Боже мой!.. — восторгался Лунин. — Я рос в безъязычье. Мой отец считался купцом третьей гильдии, хотя в жизни ничем не торговал и шастал по белу свету, занимаясь чем придется. У него была одна цель — не сидеть дома. Тут я его понимаю. Мачеха, эстонская немка, с тяжелейшим, нудным характером, могла уморить кого угодно. Мы жили в Петербурге, на Островах, кругом чухна и обрусевшие немцы. На каком языке все они говорили!.. Их воляпюком, как грязью, были забиты мои уши. Когда я пошел в гимназию, однокашники думали, что я иностранец.

43
{"b":"198078","o":1}